«Братски Ваш Герберт Уэллс»
Шрифт:
В моих руках библиографический справочник. Издательство «Книга», Москва, 1966 год. На обложке: «Герберт Уэллс».
А на странице 131-й статья, озаглавленная так:
«Уэллс и Лев Успенский».
Как это понимать? «Шекспир и Константин Фофанов», «Гомер и…»
К немалому моему смущению, Лев Успенский — я. Необходимо объясниться, а для этого надо начать очень издалека.
Да, так случилось. В разгар войны, в 1942 году, советский писатель с Ленинградского фронта обратился с письмом к одному прославленному собрату.
Фантастика? Конечно, но более или менее правдоподобная.
Письмо было направлено через Совинформбюро. Шесть месяцев спустя в блокадном Ленинграде советский литератор Успенский получил от английского литератора Уэллса ответ.
Это уже показалось и ему самому и всем его окружавшим фантастикой на пределе.
Ответ имел вид телеграммы на семи страницах писчей бумаги обычного формата. Читать его было нелегко: на каждой строчке написано буквами «комма», «стоп», а то и «стоп-пара», что, оказывается, значит: «точка-абзац». Но за этими знаками препинания бились живые и напряженные мысли, чувствовалась искренняя приязнь и дружба.
Не буду спорить: эти мысли были мыслями человека, но не политика, не социолога. Однако они были мыслями пережитыми, откровенными до предела, выстраданными за долгую жизнь вдумчивого художника.
В статье «Уэллс и Лев Успенский» говорится, будто я получил этот ответ только по окончании войны. Нет, Совинформбюро прислало его копию мне в Ленинград, на Пубалт, в августе того же сорок второго года.
Подобно ракете, эта копия пронеслась перед глазами удивленного до предела командования. Неделю или две спустя два бравых лейтенанта-штабиста, печатая шаг, вошли в ту комнату опергруппы В. В. Вишневского, где, проездом на фронт, жил я. «Интендант Успенский — вы? Пять минут на сборы! У комфлота четверть часа времени; он требует вас немедленно!»
Когда Кейвора вызвали на прием к Великому Лунарию, он трепетал. Так как же должен трепетать интендант 3-го ранга, когда его вызывают к командующему флотом? «Успенского? К Трибуцу? А что он наделал?»
Часа полтора — и вот это уже было суперфантастикой! — за закрытыми дверями кабинета я гонял чаи с Владимиром Филипповичем Трибуцем. Генштабисты и крупные морские начальники почти всегда люди широких горизонтов, по-настоящему образованные. Мы беседовали обо всем: об этой войне и о «Войне миров», об Уэллсе и о Невской Дубровке, о марсианах и о нашем детстве; мы были почти сверстниками. Вот от моего детства мне и приходится сейчас повести речь.
1909 год. Я ношу фуражку с ярко-зеленым околышем: учусь в выборгском восьмиклассном коммерческом училище.
Опять фантастика: странен смутный мир девятисотых годов. Училище выборгское, но находится в Петербурге. Оно восьмиклассное, но работает только пять или шесть классов; старших еще нет. Оно ни с какой стороны не коммерческое, и вот почему.
Под рукой министерства просвещения немыслима никакая прогрессивная школа. Там министром — А. Н. Шварц, ДТС (действительный тайный советник), сенатор, профессор. У Саши Черного есть стихи о нем:
У старца Шварца ключ от ларца,А в ларце — просвещение,Но старец Шварец сел на ларецБез всякого смущения.Чтобы не лезть в ларец, группа передовых педагогов схитрила. Они сбежали в торговлю и промышленность. И тамошние шварцы — не золото, но торговать и промышлять приходится не на латинском языке! Тамошние — либеральнее.
Это училище задалось целью сделать из нас не «коммерсантов», а людей. Для этого оно применило всевозможные приемы.
Был и такой: «уроки чтения». Раз в неделю Елена Валентиновна Корш, классная дама первоклассников, на ходу приспосабливая текст, читала нам что-нибудь «старшее». Начала она с «Давида Копперфилда»; Диккенс не произвел на меня тогда ни малейшего впечатления. Затем мы прослушали «Джангл-Бук» Киплинга. По гроб жизни я благодарен за это маленькой грустноглазой женщине со смешной брошью в виде пчелы на бархатной блузке.
А потом настал день, которого я не забуду никогда. Е. В. Корш вынула из сумочки желтенький пухлый томик величиной с ладонь: «Универсальная библиотека», издание «Антика». «Дети! Я попгобую почитать вам очень стганный гоман очень стганного писателя. Если будет тгудно или скучно, сгазу же скажите мне…»
Стояла питерская зима, самые короткие дни. В классе горела керосино-калильная лампа, чудо техники, с «ауэровским» колпачком. На подоконнике желтело чучело тюлененка-белька: до этого был предметный урок — «Как сделан твой ранец?». Все было знакомо, просто, обыденно — как всегда. И вдруг…
«Маленькая обсерватория астронома Огильви. Потайной фонарь бросает свет на пол. Равномерно тикает часовой механизм телескопа. В поле зрения трубы — светлый кружок планеты среди неизмеримого мрака мирового пространства…»
Кто это вспоминает — он или я?
«…В ту ночь поток газа оторвался от далекой планеты. Я сам видел это… Я сказал об этом Огильви, и он занял свое место. Ночь была жаркая; мне захотелось пить. Я побрел к столику, где стоял сифон с содовой водой…»
Даже сах'aрская жажда не заставила бы рослого толстого мальчишку куда-нибудь побрести ни в тот день, ни во все последующие пятницы. Неделю за неделей, каждую пятницу, он сидел на том же месте в левой колонке парт, рядом с Асей Лушниковой, за Юриком Добкевичем, не отводя глаз от читавшей, шесть дней мечтая о волшебном седьмом дне, когда опять приоткроется это.
К весне это пришло к концу. Я не мог так просто оторваться от него. Я должен был еще раз, один, без помех, повторить мучительный и чудесный путь; еще раз увидеть, как под тонким молодым месяцем майский жук перелетает дорогу над Рассказчиком и Викарием, точно в тот миг, как «ближний марсианин высоко поднял свою тубу и выстрелил с грохотом, от которого содрогнулась земля»… И как пылал под действием теплового луча Шеппертон. И как героически погиб миноносец «Громящий» («Тандерер»; это в традициях флота Ее Величества, а не «Дитя Грома» нынешних переводов!)…