Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:
Как переставшие понимать друг друга строители Вавилонской башни, защитники великой России бежали теперь по домам растерянные, одинокие и никому не нужные.
Разочарованные помпезными речами и уговорами вождей, которые от имени императора и Бога звали их к победе; обозленные тем, что их оторвали от домов, от земли, от жен и детей и обрекли на мучения и гибель; отупевшие от крови, страданий, голода, унижений; одураченные, покинутые теми, кто вел их в чужие страны и бросил там на произвол судьбы, — бывшие бравые воины растекались по всем дорогам, как стадо без пастуха. Это переселение
Они чистились, эти изголодавшиеся и запаршивевшие люди, открывали свои раны, внешние и внутренние. Их покинутые дома, жены, земля, новый порядок в стране одновременно и притягивали их, и страшили. Все было во мраке. Никто не знал, что ждет его впереди, какой будет его новая жизнь.
— Теперь у меня будет много земли, той, что забрали у помещиков, — говорил один солдат-крестьянин. — Жизнь будет хорошая.
— Говорят, что они, красные, тоже гонят на войну, — отвечал ему другой солдат. — И воевать надо против своих.
— А на Украину помещики вернулись, — сказал третий. — Крестьян, говорят, порют, как в старые времена при панщине, пьют нашу кровь.
— Неправда, украинцы хотят оставить свой хлеб себе, а не отдавать его кацапам, которые норовят все у них отнять, потому-то кацапы их и бьют. Украинцы должны помочь своим, — поучал четвертый.
— Я больше на фронт не пойду, хватит, повоевали. Теперь поживу для себя, со своей жинкой. Давно уже с ней не виделся… Очень по ней скучаю, она такая молодая, такая свеженькая, — волнуясь, говорил здоровенный парень.
— Она уже наверняка нашла себе другого, — охладил его пыл какой-то пожилой солдат.
— Замолчи, сукин сын, не то я тебе морду расквашу! Не говори, чего не знаешь! — заорал здоровяк и схватил пожилого за горло.
— Не кипятись ты, земляк, — встрял в их спор широкоплечий солдат с изрытым оспой лицом. — Ты ж у ее кровати на карауле не стоял. Она ведь не дура так долго тебя ждать. Женщина что сучка — не тот кобель, так этот… Дело известное…
— Да, родители мне про мою то же самое писали, — вмешался бородатый солдат. — Снюхалась с другим, и теперь у нее аж двое детей от него, байстрюков то есть…
— И что будешь делать, когда вернешься домой? — спросили все одновременно.
— Еще не знаю, — сказал бородач. — Может, прощу. А может, убью…
От разговоров о домашних делах перешли к разговорам о другом.
— Они поджигают церкви, — подал вдруг голос какой-то сидевший в углу солдат. — Молиться совсем не дают эти красные дьяволы…
— А заправляют у них всем евреи. Даже новый царь, говорят, еврей…
— У него рога как у черта, — уверенно заявил, перекрестившись, какой-то немолодой щуплый солдатик. — Об этом, я слышал, даже в газете писали…
— Да, точно, во всём, говорят, евреи виноваты. Они и войну устроили, чтобы деньжат подзаработать…
— Бить их надо!
— О, у нас на Украине еще как их бьют, — заверил собратьев хромой солдат.
Ненависть, чувство обманутости, разочарованность, озлобленность пылали в набитом битком вагоне и рвались наружу. Якуб Ашкенази почти физически ощущал окружавшую его злобу, густую, как дым, который душит и ест глаза. Но он не отступился от задуманного, он продолжал свой путь, он ехал все дальше и дальше в переполненных поездах, которые ползли, как черви. Никто не знал, когда они отправляются, куда идут, через какие пункты и границы. Неведомо было и кто на этих границах хозяин. Власть менялась каждый день, а вместе с ней менялись и порядки. Всех новых царей объединяло только одно — грабеж и разбой.
Якуб Ашкенази ехал как в бреду от города к городу, от рубежа к рубежу. Деньги в кармане были тем оберегом, который хранил его от ружейных стволов, револьверов и главарей бандитов. Блеск золота освещал ему путь в красную столицу и позволял проникнуть в самые темные углы. Благодаря золоту он находил подход к людям в кожанках, пробивался к их начальникам, к доверенным лицам самого Щиньского. Наконец он добрался до камеры своего арестованного брата.
Несколько минут брат молча смотрел на брата в тюремной канцелярии, где им устроили встречу. Только потом они узнали друг друга.
Якуб замер на месте, увидев человека, которого вывели к нему из подвала. Перед ним стояло сгорбленное, скрюченное, страшно заросшее существо с желтой кожей, грязными седыми волосами и бородой, в перекошенных башмаках и рассыпающихся на теле лохмотьях. В этом согнутом в три погибели старике с мальчишеской фигурой не было ничего от его брата. Он был как каменный и смотрел стеклянными, запаршивевшими глазами. Сейчас он бросал осторожные взгляды на стоявшего перед ним рослого, широкоплечего, импозантного незнакомца.
С тех пор как его, Макса Ашкенази, так внезапно, в последнюю минуту, взяли на берегу моря, когда он стоял на самом пороге спасения, и бросили в тесный и вонючий подвал, он окаменел. Он знал, что в этом чужом городе, где он один как перст, где у него нет близких и нет заступника, где он оторван от всех и вся, отрезан от людей и мира, — он пропал и его судьба предрешена. Ждать ему больше нечего, впереди у него конец, горький и одинокий. Он погибнет так, что никто даже не узнает, где лежат его кости. Он был так уверен в неотвратимости своей гибели, что даже не пытался спастись, защититься. Ни единым словом не отрицал он обвинений, выдвигаемых против него следователями, к которым его водили на допрос.
Соседи по камере хотели втянуть его в разговор, выведать у него, за что его арестовали, откуда он родом, что он собирается делать. Он молчал. Какое это имело значение, если впереди была одна только смерть? Неохотно отвечал он и красноармейцам, когда, измученные скукой и однообразием постовой службы, они пытались расспрашивать Макса Ашкенази о его жизни, положении в обществе и родине.
— Не мычит, не телится, — говорили про него охранники и махали руками.
— Да, он не свойский человек, — кивая головой, соглашались с ними арестанты.