Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:
— Мы считаем иначе, — сказал Нисан. — Мы считаем дивиденды хозяев и огромные жалованья директоров и руководителей.
Макс Ашкенази поднялся со стула.
— Послушайте, господа, — сказал он, — ради места в раю мы работать не будем. У нас свои купеческие расчеты, и, когда дело того не стоит, мы его ликвидируем. При отсутствии выгоды мы будем вынуждены закрыть фабрику, и тысячи людей окажутся на улице без работы.
— Это все, что вы хотели сказать, господин Ашкенази? — спросил Нисан. — Для этого вам не стоило нас приглашать.
Макс Ашкенази сделал несколько шагов взад-вперед по кабинету.
— Я посылал за вами не для того, чтобы говорить о фабрике, — гневно бросил он, — потому что давайте не будем себя обманывать, вам по поводу этой фабрики сказать
— Мы не знаем никаких иноверцев. Мы знаем только рабочих и эксплуататоров, — прервал его Нисан.
— Но иноверцы-то знают христиан и евреев! — с издевкой сказал Ашкенази. — Единство, единство, твердите вы, но попробуйте взять на эту фабрику хотя бы одного еврея. Иноверцы прибьют его и вышвырнут вон!
Нисан покраснел. Это было его слабым местом.
— Это ваша вина, — начал защищаться он. — Вы и вам подобные загнали еврейского рабочего в Балут!
Ашкенази перебил его.
— Мы говорим сейчас не как директора и рабочие, — сказал он. — Так я разговариваю с иноверцами. А с вами я говорю, как еврей с евреями. Над городом нависла угроза. Вы слышите? Угроза! Прольется еврейская кровь!
— У нас есть отряды самообороны, кроме того, мы завоевали симпатии рабочего класса. Вы нас не напугаете, господин Ашкенази.
— Ложь, обман! — Ашкенази ударил рукой по столу. — На ваших же собственных собраниях ораторы-иноверцы говорят обо мне жуткие вещи. Не о хозяевах этой фабрики, а обо мне, еврее. Они издеваются над моей речью, моим акцентом, и рабочие ржут. Еврейские лавочники уже трясутся от страха. К ним приходят за едой иноверцы и говорят, что, когда станет совсем плохо, они будут их грабить. Всегда в таких случаях страдал наш народ, вспомните тот май, дни большого грабежа и погромов. И вы, евреи, сами разжигаете этот пожар!
Три гостя одновременно поднялись со своих мест.
— Господин Ашкенази, мы не намерены выслушивать ваши националистические проповеди, — сказал Нисан. — Зря вы пригласили нас к себе.
— Буржуазная наглость! — разозлился один из друзей Нисана. — Я с самого начала не хотел сюда идти. Пойдемте, товарищ Нисан.
Нисан вышел со своими товарищами за тяжелые фабричные ворота и поехал на дрожках домой. Погода была плохая — дождливая и промозглая. Вечно чумазый город тонул теперь в дорожной грязи. Разбросанные там и сям по улицам Лодзи деревья торчали, как большие ободранные метлы. Извозчик не переставал хлестать свою полудохлую лошаденку и проклинать ее на чем свет стоит за то, что она едва плетется по плохо замощенным лодзинским улицам, полным выбоин и ям.
— Но, мертвая! Эй, шкура ты облезлая, на, получай!..
Так же промозгло, дождливо и тяжело было на душе у Нисана. Горькие слова Макса Ашкенази сверлили его мозг, рвали на куски его сердце.
— Необходимо немедленно начать организацию самообороны, — тихо сказал он двум своим спутникам. — Завтра же надо будет поставить этот вопрос на повестку дня.
— Завтра же, — согласно пробормотали его товарищи и получше укутались в пальто, защищаясь от пробирающей до костей сырости этого города.
Глава пятнадцатая
В последнее время Макс Ашкенази стал избегать своего дома, жены и детей. Он ночевал в холостяцкой квартире покойного Альбрехта, перешедшей к нему вместе с постом главного директора. Одновременно он начал скупиться на домашние расходы и сильно ограничивать жену в средствах.
Диночка Ашкенази чувствовала себя подавленной.
Юность ее давно осталась в прошлом. Она еще молодилась, как и мать, но ее каштановые волосы седели все больше. Под глазами появилась сеточка мелких морщин. Живот обвис от беременностей и родов, а на стройных ногах показались синие жилки. Как у большинства женщин старше сорока, у Диночки стали обнаруживаться болезни, прежде всего женские. Мужчины еще оглядывались ей вслед, когда она шла по улице. Она очень искусно прятала обвисший живот под корсетом, ретушировала морщинки у глаз макияжем, а волосы зачесывала так, что каштановые пряди скрывали седину. Но дома, особенно по ночам, когда она расшнуровывала все корсеты, первые признаки старости становились заметны, и бессонными ночами ей было тоскливо одной в постели глядеть на вторую, подолгу пустовавшую кровать. Детей тоже не было рядом. Старший, Игнац, жил за границей. Замкнутый, мрачный, он всегда вел себя в доме как чужой и постоянно огорчал мать. Так же, как отец вечно был по горло занят и все вокруг него кипело и бурлило, сын был ленив, небрежен и распущен. С детства он не хотел учиться, ссорился с друзьями. Едва подружившись с кем-нибудь, он тут же с ним ругался. Как и отец, он хотел властвовать, всюду быть главным. Но при этом не обладал ни силой воли Симхи-Меера, ни его энергичностью. Честолюбие Ашкенази сочеталось в нем с сибаритством Алтеров — крайне неудачный союз свойств, то и дело приводивший к конфликтам. Из-за вечных ссор Игнац был угрюм, зол и недоброжелателен. Он всех ненавидел, особенно отца. Отец был его главным врагом. В его величии Игнац видел собственную ничтожность. Видел он и отчужденность Макса Ашкенази и ловил его подозрительные взгляды на тетради сына. Проверяя их, Ашкенази-старший всегда говорил одно и то же.
— Непостижимо, как этот мальчишка ничего от меня не унаследовал! — передразнивал Игнац еврейский акцент отца и его напевные интонации изучающего Гемору.
Мать Игнац любил, но его любовь к ней была скрытой и болезненной. С детства он обожал мучить ее, поступать ей назло. Он отказывался есть, не слушался, тиранил мать, как всякий ребенок, который растет без отца. Диночке не хватало сил, чтобы взять его в руки и быть с ним жесткой. Чем-чем, а жесткостью она похвастаться не могла. Хватка была у ее мужа. Но он редко появлялся дома, а когда и приходил, Диночка не хотела жаловаться ему на Игнаца. Из своих детей она больше любила сына. Все, что она могла сделать, когда мальчишка уж очень сильно огорчал и допекал ее, — начать плакать. В этом случае парень тут же смягчался, даже становился нежным, целовал ее, падал к ее ногам и просил прощения со слезами на глазах:
— Мама, мамочка, не надо, я теперь всегда буду хорошим, всегда!
Но как только она утирала слезы, он снова превращался в прежнего тяжелого и мрачного тирана. Он прогуливал школу, не виделся с друзьями, избегал людей и целыми днями, бродя неодетым по дому, читал детективную литературу, читал с утра до поздней ночи.
Дело доходило до скандалов, когда отец возвращался из поездок. Макс Ашкенази хотел, чтобы у него был сын-илуй, светлая голова, наследник на зависть людям. По-хорошему Макс Ашкенази воспитывать не умел, он умел приказывать, кричать, но чем больше он сердился на мальчика, тем упрямее и злобнее тот становился. Все заканчивалось тем, что отец недоумевал по поводу совершенной непохожести на него его сына, а сын втихаря издевался над певучим еврейским акцентом отца, с которым тот говорил по-немецки. Самым большим наслаждением для мальчишки было передразнивать Ашкенази-старшего, показывать, как тот строит хасидские мины во время еды, как его галстук то и дело сбивается набок, как пепел от сигар сыплется ему на лацканы. Однажды Игнац увидел, как отец выходит на улицу в расстегнутых брюках. Вечно погруженный в свои дела, Макс Ашкенази не обратил на это внимания. Парень заметил промашку отца, но промолчал и позволил ему выйти из дома в таком виде, потихоньку радуясь своей жестокой мести.
После того как Игнац с грехом пополам окончил гимназию и получил аттестат зрелости, он больше ни минуты не задержался дома и уехал за границу. Называлось это учебой. Подразумевалось, что он получает высшее образование, но Игнац даже не заходил в университет. Он пропадал в квартале художников в Париже, шлялся с подозрительными типами и регулярно отправлял матери письма с просьбой выслать ему еще денег. Мать экономила на всем, на чем только могла (тайком, через служанку, она заложила в ломбарде свое кольцо), и посылала сыну деньги без ведома мужа. Макс Ашкенази редко спрашивал о сыне.