Братья-писатели
Шрифт:
А пережила она его на четыре года. И на том же кладбище Sainte Genevieve des Bois упокоилась она, где и он, в той же могиле. Небольшой стоит там памятник, как бы часовенка. И никаких цветов, никаких знаков внимания от живых. Одиноко жили, одиноко и ушли.
1965
О ШМЕЛЕВЕ
Вы спрашиваете меня об Иване Сергеевиче Шмелеве, что я о нем знаю, что помню. Вопрос законный, отвечаю охотно.
Оба мы москвичи, современники, но так сложилось, что именно в Москве мало знали друг друга. В годы до первой войны он не был членом кружка "Среда" (Леонид Андреев, Бунин, Телешов,
Иван Сергеич был человек замоскворецкий, уединенный, замкнутый, с большим внутренним зарядом, нервно взрывчатым. В Замоскворечье своем сидел прочно, а мы, "тогдашние" от литературы, гнездились больше вокруг Арбатов и Пречистенок. Тоже Москва, но другой оттенок. В Замоскворечье писатель неизбежно одинок.
Где и когда мы познакомились? Теряется это во тьме времен доисторических. "Среда" расширилась, из частных квартир перекочевала в Литературный кружок, менее стала домашней. Шмелев в это время уж автор "Человека из ресторана" - первый большой его успех.
В этом Литературном кружке, наездами из деревни, встречал я его иногда, но бегло. На его чтения не попал ни разу (просто потому, что приезжал в Москву редко, ненадолго).
А потом мы оказались сотоварищами по "Книгоиздательству писателей", делу кооперативному, где и Бунин состоял членом "артели" литературной, и Алексей Толстой, недавно появившийся талант, и Шмелев, Вересаев, я.
Выпускали альманахи. Дело процветало, книги шли отлично, гонорары писателям тоже (мы сами были и хозяевами).
Подошла революция. Книгоиздательство довольно долго держалось. Но "сосьетеры" разъезжались. Раньше других Бунин с Толстым, потом Шмелев, даже Вересаев.
Страшное время. Террор, кровь, расстрелы заложников, гражданская война, массовое истребление молодежи. Мы с Иваном Сергеичем испили свою чашу гибель близких (юных!).
В Крыму был расстрелян его сын, молоденький офицер белой Армии. Это произошло вдали от меня, но, зная Шмелева (хоть и поверхностно), его наэлектризованность, силу душевных движений, могу себе представить (да и сам имел опыт!), до какого отчаяния доходил он. Думаю, до некоей грозной грани...
Теперь и для него, и для меня Россия за горами, за долами. Встретились мы снова на чужой земле, в Берлине 1922 года. Помню, поразил он меня своим видом. Черные очки, бледность, худоба, некая внутренняя убитость - все понятно, все понятно, конечно...
В Берлине никак не мог он еще расправиться, выпрямиться и возопить. А потом принял нас всех Париж. Тут понемногу он оправился. Полагаю, как и не в нем одном, революция и ее муки обострили, повысили у него религиозное чувство и чувство Родины, Руси. Тут написал он одно из самых страстных своих произведений - "Солнце мертвых", тут появились и вообще лучшие его писания: "Лето Господне", "Богомолье"**. Это уже восторженные какие-то слезы (но сдержанные) о Москве, детстве, Замоскворечье. По силе вещественного воспроизведения с ним может равняться только Бунин, но подспудным духовным пылом Шмелев его превосходит - православным пылом (чего у Бунина вообще не было).
______________
** Книги "Лето Господне" и "Богомолье" изданы в Москве в 1990 году издательством "Московский рабочий".- А. Р.
Как и в Москве, жил в Париже Иван Сергеич довольно уединенно, под сердечной опекой верной супруги. Читали его много. Думаю, он и Алданов были наиболее читаемые писатели эмиграции (разных, отчасти даже противоположных ее слоев).
Как и в Москве, встречались мы не особенно часто, но отношения всегда были добрососедские, доброжелательные.
Вместе переживали и немецкую оккупацию. Ремизов, он да я только и оставались тогда в Париже из старших. Это тоже сближало. Судьба не очень щадила Ивана Сергеича: уже в Париже супруга его скончалась. Удар тоже страшный. Остался совсем один. Здоровье сдавало, нервность росла, худоба тоже. Жил он на rue Boileau в отейско-пассийском квартале, обиталище почти всех писателей "древних". И тут ему не везло. Бомба союзническая разорвалась на другой стороне улицы, как раз против его квартиры - ничего не осталось от домишки, а у Ивана Сергеича все стекла из окон вылетели (этим, впрочем, нашего брата не удивишь: в моей квартире тоже все окна были разбиты, а пол засыпан мусором).
Мы с женой заходили иногда к нему. Он был уже полубольной, но приветливый, более смирный, чем прежде, хотя в меру сил воодушевлялся,может быть, ему приятно было и то, что свои люди, московские, хоть и с Арбата.
Вот некий вечер, он в халате отворил нам, потом извинился, лег, но сейчас же закипел. Был уже очень худ, но жив, внутренне. Не помню точно, что он говорил, но с жаром и воодушевлением. Лампочка электрическая отбрасывала на стену его тень - угловатую, остроугольную, с всклокоченною головой. Тощей, рукой потрясал он в воздухе, и тень от руки этой прыгала по стене. Волнуясь, запахивая на груди халат, громил он - известно кого!- знал, что среди "своих". Семнадцатый век, протопоп Аввакум, вот сейчас-то покажет из костра, где сгорает, два перста, обращенных к Небу.
В пятидесятом году друзья свезли его в Bussy-en-Othe, в тот дом покойного В. Б. Ельяшевича, где в начале сороковых годов провели мы с женой два лета. Теперь там была женская обитель и пансион при ней.
Он очень ослабел. Утомил ли еще и путь (около 200 километров), или час пришел "его же не прейдеши", только в день приезда, чуть ли не сразу же, в бывшей нашей с женой комнате он и скончался.
Мы хоронили его на кладбище Ste Genevieve des Bois, пристанище эмигрантском замечательном, где лежит почти вся старшая литература изгнания, очень много и белой Армии.
Карташев сказал надгробное слово. Друзья, сочувственники русского писателя поочередно подходили, и лопаточки с прощальною землей - любовью подымались, опускались над раскрытою могилой.
Всему этому восемнадцать лет. Карташев лежит недалеко. Моя жена много дальше.
Ивану Сергеичу Шмелеву, большому настоящему писателю российскому низкий поклон, вечная память.
1968