Братья
Шрифт:
— Я не понимаю, как можете вы держаться с ним запанибрата?
— Вам хорошо говорить, — с обидой сказала Варенька. — А попробуйте пожить здесь безвыездно, и Витька покажется кладом. Над ним хоть посмеяться можно.
— Вы мало знаете его…
Варенька захохотала.
— Вы можете не знать о нем самого плохого, — настойчиво сказал Никита. — Я видел…
— Ну, что вы видели?
— В прошлом году — помните? — мы ездили в сад. Я дожидался вас на дворе у ворот. Двор был забит людьми, возами. Я видел, как пробирался к воротам нагруженный воз. Когда он проезжал мимо кухни, на крыльцо
Варенька засмеялась еще веселей:
— Вы что же, думаете, я не знаю, что Витька — вор?!
Никита продолжал с отвращением:
— Мне было противно вот что: он заметил, что я видал все это, с ящиком, и ничуть не растерялся. Посмотрел на меня, наглец, вероятно, решил, что я не скажу, и такая мерзкая ухмылочка заиграла на его роже!
Никита стукнул кулаком по ящику и замолчал. Варенька глядела на него с любопытством.
— Я тогда хотел сказать вам об этом, но было очень гадко.
— Он был прав, — серьезно проговорила Варенька.
— То есть… как?
— Он правильно решил, что вы не скажете. Он людей знает. Прохвосты вообще знают людей. А вам нужно было сказать, назло ему.
Она подумала немного и добавила с уверенностью:
— Конечно, ничего не изменилось бы. С него как с гуся вода. Он всегда вывернется. Да и все знают, что он — вор.
— Ну, а вы-то, вы! — воскликнул Никита, вскакивая с ящика. — Зачем вы не прогоните от себя этого негодяя?!
— Разве вам не все равно? — быстро спросила Варенька, прищуриваясь на Никиту.
Он не ответил.
Тогда она поднялась, положила руки на его грудь и произнесла чуть слышно, сорвавшимся, потускневшим голосом:
— Милый, если бы вы поняли… если бы поняли…
В полутьме палатки лицо ее казалось бледнее обычного (может быть, она действительно побледнела), и остро блестели глаза, крут и темен сделался росчерк бровей. В сырой прохладе, пахнувшей подсолнечным маслом, стало напряженно тихо, так что слышно было, как потрескивали в закроме сохнувшие семена, и дробный стук тяпок доносился со двора, как далекое громыхание телеги по мосту.
Никита стоял лицом к свету, и Вареньке легко было видеть его. Что-то смятенное отражалось в его глазах — досада, неприязнь, стыд и восторг, точно он искал решения, как надо было поступить сейчас, готов был поступить как угодно и лучше всего не поступил бы никак. Он колебался на кромке между желанием и волей.
Тогда, чтобы столкнуть его с этой кромки, Варенька еще больше придвинулась к нему, коснувшись его груди своею и подняв руки до его плеч.
— Если бы… — еще раз шепнула она в лицо Никите.
Но он сделал шаг назад, и она, резко сорвав с его плеч руки, вскрикнула в отчаянии:
— Если бы вы поняли, какая здесь тоска!
И опять, словно испугавшись, что вот сейчас, недовольный ее порывом, Никита непременно уйдет, она улыбнулась и сказала нараспев:
— Тощища без конца, без краешка!
Никита живо протянул ей руки.
— Милый, — с волнением повторила она, сжимая его ладони.
— Что с вами? — участливо спросил
Она оттолкнула его.
— Ах, перестаньте! Ну что особенного? У каждого свое. У вас музыка. Возитесь с ней… и даже поглупели. А у меня… Ведь вы опять на сто лет закатитесь?
— Года на полтора.
Варенька в упор поглядела на него и вдруг, отвернувшись к двери, запахнула душегрейку и скрестила руки.
— Можете вообще никогда не приезжать, не надо. Уходите, — проговорила она тихо.
Никита молчал.
— Уходите, говорю я.
— Странный вы человек, — глухо сказал Никита.
— Я говорю вам — уходите!
— Ну, до свиданья.
— Уходите же! — крикнула она, поворачиваясь так, чтобы не видеть двери.
Он вышел. Она не шелохнулась. Но когда на дворе оборвался и затих стук тяпок (Сашеньки, Селиверстовны разинули, наверно, рты, глядя, как уносит ноги непрошеный кавалер), Варенька бросилась в темный угол палатки и изо всех сил затопала по земляному полу каблучками.
Глава четвертая
С виду город не похож на монастырь. Но десятки, сотни тысяч келий скрыты в его раздутом чреве, и множество жизней преображается и гаснет в вековечном городском послухе. И как монахи отбивали когда-то огнем и мечом вражеские нашествия, так город льет кипятком, смолою, варом с невидимых своих стен на головы супостатов. Прост и грозен монастырский устав: достигни цели. Так в городе: подчини дух свой началу, в которое веришь; и волю свою — ему же; и сердце твое пусть бьется не чаще и не реже положенного. Вот кладь, что ты должен сдвинуть с места; вот взвоз, на который тебе нужно поднять ее. Вези. Вези, поднимайся, достигай. Если ты упал под тяжестью клади, ты — плевел, нечисть, и тебя смоет по взвозу назад, в реку, и ты захлебнешься в половодье. Если же ты, в отчаянии, поведешь себе подобных на невидимую городскую стену, кипяток, смола, вар — твоя убогая участь. Поднимайся, достигай. Комнатенка в седьмом этаже — твоя келья, исполосованная рельсами и огнями площадь — твой собор, и труд твой — схима. Не отступай, упрямствуй, иди, иди!
…В Дрездене Никита жил в квартире, которую снимали по уговору четверо студентов консерватории. Он входил в их число. Это была фабрика шума, безалаберное, ярмарочное производство звуков, позиционная война музыкальных инструментов с нервами и душами соседних жильцов. В квартире обитали только два рояля, скрипка и виолончель. Однако соседи были убеждены, что господа студенты дали у себя приют объединенной музыкантской команде всех саксонских полков и вдобавок, по меньшей мере, оркестру королевской оперы. По справедливости, фабрика отличалась не столько силой звуков, сколько их длительной, безжалостной методичностью. Но капля воды частым падением долбит камень. И стоило на одну минуту нарушить расписание занятий, установленное при участии домовладельца, как с трех сторон раздавался воинственный стук квартирантов в стены и пол. Несчастный, проживавший этажом ниже музыкантов, имел на такой случай особое било, сооруженное из старой швабры, обмотанной на конце суконочкой, чтобы предохранить от повреждения штукатурку потолка.