Братья
Шрифт:
— Шерстобитова.
И, глядя прямо в глаза Варвары Михайловны не моргнув, преодолевая темноту набегавших слез выросшая и больше обычного похудалая, Ирина, заложив свои руки за спину, не торопясь, нарочно сдерживая, напрягая себя, повернулась и пошла в гостиную.
Ей дали дорогу, расступившись почти в испуге.
Тогда Варвара Михайловна внимательно, в подробностях рассмотрела застывшее лицо Никиты и вдруг громко, оглушающим взрывом расхохоталась и бросилась вон, к дверям.
Через мгновение ее смех отголоском докатился с лестницы и замер.
Никита
Гости бестолково, с деликатным оживлением заговорили о театре, об уровне воды в Неве, о норд-весте и тяготах докторского быта.
Глава третья
Прежде Шеринг не замечал, что диван неудобен. Диван служил постелью, каждую ночь по нескольку часов Шеринг проводил на нем в забытьи, похожем на сон. И постель исполняла свое назначенье: она была просторна, не жестка, хорошо согревалась. Каждый вечер диван оказывался накрытым простыней и одеялом, на кожаном широком валике лежала свежая подушка, и — оторвавшись от стола — можно было, не думая, скинуть башмаки, раздеться и лечь. Никаких неудобств Шеринг не замечал.
Но это было наваждение, какой-то нелепый, бессмысленный самообман.
Диван никуда не годился, его следовало бы давно выкинуть, продать, как барахло, татарину, — может быть, он нашел бы ему применение в каком-нибудь кабаке или черт знает где!
Но лежать на этом диване, — да что там! — спать на нем каждые сутки, отдавать ему редкие, спасительные часы отдыха — какое издевательство над здравым смыслом!
«Завтра же велю выкинуть, — подумал Шеринг, — и куплю кровать. Велю купить кровать. Надо поберечь здоровье. Нельзя».
Диван был короток. Ступни упирались в кожаный валик, подушка страшно давила на плечи, как будто Шеринг нес поклажу в неудобной корзине. Ощущение было именно такое: в плечи врезывался упругий, слегка треснувший на выгибах переплет прутьев.
Матрасик, подложенный под простыню, был слишком тощ, и холод диванной кожи проникал сквозь него.
Но самая большая беда — спинка дивана: она мешала протянуть левую руку, рука ныла, ей нужен был покой, удобство. Спинка не пускала рук. И потом — боль в левой лопатке. Не поймешь — что от чего? Может быть, все дело в лопатке? Если бы можно было лечь на бок! Этот проклятый лед, нагроможденный в ногах! Может быть, вовсе и не надо льда? Разве положишься на такого доктора, как этот юноша? Этакий вопрос:
— Товарищ Шеринг, можете ли вы не дышать?
Да ведь в том все несчастье, что невозможно дышать, что нет дыхания, что товарищ Шеринг не дышит!
Скорее бы приехал доктор, то есть настоящий какой-нибудь, знающий доктор, старый доктор. Черт знает что за бестолочь! Добрый час звонят по всем телефонам, разогнали по городу чуть ли не дюжину машин — и никоего нет. И потом — куда все подевались? То кучились вокруг, словно в синагоге, а то — как рукой сняло — ни души!
Впрочем, теперь ничего. Ужас прошел. Даже лучше лежать одному. Ужас? Товарищ Шеринг и — ужас? Ну да, это чувство, это потрясающее чувство пустыни. Мрак, пропасть, пустыня. И так стремительно быстро: из комнаты, наполненной людьми, из круга друзей, известных до мельчайших пустяков, — в пустыню, в смертное беззвучие, к черному одиночеству. Черт знает как это назвать!
Теперь лучше. Холод становится меньше, боль в спине и руке выносима. Какие-то буравчики ввинчиваются еще в лопатку, прутья давят на плечи. Но уже можно дышать, спокойно, тихо дышать, даже тише обычного. Как сказал этот молодчик-доктор — можно и не дышать. И такая усталость, такая здоровая, покоряющая усталость! Конечно, здоровая! Главное — не шевелиться, не двигать даже пальцем, лежать, думать, думать о чем угодно — ведь теперь можно думать о чем угодно. И дышать.
Если бы не диван с дурацкой, никчемной спинкой!
«Завтра же велю продать», — снова подумал Шеринг.
Он застыло вслушался в отдаленный неясный шумок, взгляд его ожил, он прошептал невнятно:
— Кажется, приехал…
Матвея Васильича встретили несколько человек. Он видел, как испытующе оглядели его, как ждали, что он скажет. Родион стащил с него пальто, молодой человек с красным крестиком на кармане френча вытянулся по-военному.
— Где больной? — спросил Матвей Васильич.
Кто-то торопливо, но внушительно поправил:
— Товарищ Шеринг…
— Где больной? — повторил Матвей Васильич. — Проведите меня к больному.
— Пожалуйста, профессор, — выдохнул молодой человек с крестиком, решительно и отчаянно, как брандмейстер, показывая в глубину пустой комнаты, точно там, как в дыму, подкарауливали неизведанные опасности.
За Матвеем Васильичем двинулась колонка настороженных людей.
— Кто оказал помощь? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Я, профессор, доктор Званцев, — одним духом выпалил молодой человек с крестиком, — у больного ясно выражена…
— Очень рад, — перебил его Матвей Васильич и подал руку.
Сделав вид, что собрался выслушать молодого коллегу, Карев замедлил шаг и начал устало покачивать головой, как будто хотел сказать, что он, профессор Карев, так и знал, что больной страдает теми болезнями, о которых говорит доктор Званцев, что всего этого давно следовало ожидать и ничего здесь не поделаешь.
— Характерно, очень характерно, — торопился доктор, стараясь перейти на латынь и все поскальзываясь, — несомненно, следует предположить застарелое… я хочу сказать — нарастающее воспаление сердечной мышцы. Во всяком случае, angina, я хочу сказать — angina pectoris…
— Да, да, — понимающе покачивал головой Матвей Васильич, присматриваясь, как вслушивается в разговор колонка настороженных людей, разглядывая потертый френч доктора Званцева и думая о том, что трудно, безнадежно трудно начинать вот такому доктору частную практику.
— Практика, к сожалению, очень часто в последнее время наблюдает сердечные болезни, — проговорил он, оборачиваясь к настороженной колонке. — Что делать, — добавил он, — люди устали. Ну, войдем…