Братья
Шрифт:
Тогда Родиону захотелось спрятать глаза, и, не взглянув ни на кого, он вышел…
Матвей Васильич застегивал свой сюртук, один лацкан приходился выше другого, Карев тянул его книзу и во второй раз внушительно досказывал порядок леченья. Опять, как в начале осмотра, он улыбнулся, что должно было означать, что для него Шеринг — обыкновенный больной, что он — Карев — знает, как надо говорить с больными, и что тут ничего нельзя поделать.
— Поправляйтесь, — сказал он, дотрагиваясь до руки Шеринга и пожимая ее на одеяле. И в том, как он пожал руку, предупреждая лишнее движение больного, было что-то сурово-нежное
— Вы уходите?
Он тут же опустился на подушку, повел ладонью по лицу, точно стирая с него нечаянное, неподобающее выражение, и проговорил по-деловому:
— Я хотел спросить: у вас есть дети?..
— Есть, — ответил Матвей Васильич, — а у вас?
Словно обдумывая, куда может привести зачем-то начатый разговор, привычно стягивая лоб в морщины, Шеринг сказал:
— У меня сын. Ему восемнадцать лет… И его никогда нет дома, — вдруг зло добавил он.
— Ого, уже — солдат! Но вам не следует разговаривать, не следует. До свидания, до завтра.
Тут Шеринг вновь колыхнулся, незастегнутый рукав рубашки сполз на плечо и обнажил белую руку, дрябло и неуверенно потянувшуюся за Каревым:
— Я хотел сказать… спросить вас…
— Вам нельзя волноваться, — перебил его Карев.
И сразу холодно, неприязненно, преодолевая непонятное отвращение, проговорил Шеринг:
— Что, всегда бывает это дурацкое состояние?.. Это… черт знает что!.. Какой-то… какая-то…
И, совсем зло, выпалил:
— То есть при этой болезни, я спрашиваю?.. Это, конечно, чистейшая физиология…
— Ну да! — спокойно отозвался Карев. — Ведь все-таки сердце, вы понимаете, — сердце, самая жизнь, средоточие. Конечно, всегда. Главное — покой.
— Пожалуйста, — вскрикнул Шеринг, — позовите мне…
Он оборвался и тихо договорил:
— Пусть сюда придет Родион!..
— Хорошо. Главное — покой, — повторил Карев и вышел.
Шеринг лежал неподвижно. Глаза его потухли и неторопливо блуждали по стенкам. Он мог думать о чем угодно, и, может быть, поэтому лицо его не отражало никаких мыслей. Он остановился на толстых корешках немецкого словаря, издавна скучавшего на полке. Корешки были тяжеловесные, прочные, в золотых полосках наверху и внизу, с кожаными наклеечками темно-красного цвета, в золоте букв с четким именем Мейера [2] , увесисто повторенным каждым корешком: Мейер, Мейер, Мейер. Эта почтенная немецкая фамилия истратила на себя такое количество позолоты, какого хватило бы на сенаторские, судейские, канцелярские мундиры во всем свете и на протяжении всей человеческой истории. Но по правде, золото должно было заслужить честь увенчания такого имени, как Мейер, потому что все Мейеры делали прекрасное дело, и отец Мейеров делал прекрасное дело, и дядя и дед Мейеров совершали все то же неоспоримо замечательное дело Мейеров. Золото внушительно и бесконечно повторяло: Мейер, Мейер, Мейер; золото переливалось в сплошную рябящую ленту, разрывало тягостную туманность на желтые полосы, прокалывало, пронзало тоскливое ничто светлыми остриями; на этих остриях бесчисленно повторялось какое-то: ер, ейер, ер, ер, потом опять возникал отчетливый золотой ряд: Шер, Шер, Шеринг, Шеринг, Шеринг. Золото поистине должно было заслужить честь украшения такого имени, как Шеринг, потому что все Шеринги делали прекрасное дело, и отец Шеринга бежал от преследований за границу, и сам Шеринг только недавно вернулся в Россию, и его сын, сын Шеринга… Шер, ер, ер… ейер, Мейер, Мейер…
2
Он остановился на толстых корешках немецкого словаря… с четким именем Мейера… — Словарь Мейера — энциклопедический словарь, неоднократно переиздававшийся в Германии в конце XIX — начале XX века.
— Что это? Что это? — спросил Шеринг, вздрагивая всем телом.
— Это — я, — робко сказал Родион.
— Это — ты? — прошептал Шеринг.
— Да, — шепотом ответил Родион.
Он стоял, приподняв локти и касаясь пола одними носками, точно готовясь куда-то полететь. Испуг и смятение сделали его похожим на птицу.
— Опять? — снова прошептал Шеринг.
— Что — опять? Я не знаю, я только что вошел…
— Ну?
— Я вошел и… смотрю…
— Уехал? — спросил Шеринг, стараясь бровями показать на дверь.
— Уехал. Воротить? Я ворочу его.
Родион кинулся к двери, не отрывая глаз от Шеринга.
— Постой.
Рядом с простыней и наволочками лицо больного было чуть серовато, и заостренные на висках концы бровей казались чернее обычного.
Вдруг Шеринг вдавил затылок в подушку, руки его необыкновенно удлинились, выгнувшись на локтях как-то по-женски, внутрь. Серое лицо его посеребрилось потом, капли которого росли, увеличивались с неожиданной быстротой.
Родион наклонился к Шерингу, беспомощно растопырив над ним руки, как птица распускает подбитые, негодные крылья. В небывалом, отвратительном страхе он глядел, как сквозь омертвевшую кожу Шеринга проступают булавочные головки пота.
Это продолжалось несколько секунд. Шеринг прерывисто, как после плача, вздохнул и, вцепившись в руку Родиона, зашептал:
— Что такое? Нет, нет! Зачем? Ничего!
Точно извиняясь в чем-то, он силился улыбнуться, и таким жалким, убогим стало его лицо — мокрое, перекошенное болью, что Родион в отчаянии забормотал:
— Ты… Ты не бойся… Понял? Не бойся… Это, брат, так, это всегда… главное — не бойся…
И тут же, застыдившись, нечаянно вспомнив что-то очень важное, перебил самого себя:
— Будь спокоен. Мы все сделаем. Положись. Все как есть. Так что можешь спокойно… Мы…
Шеринг бессмысленно, стеклянно глядел на Родиона, губы его шевелились. Родион припал к нему, коснувшись ухом холодного, влажного кончика носа.
— Позови…
— Кого?
— Сына… — выдохнул Шеринг.
Потом он неожиданно громко воскликнул:
— Не мо-жет быть!.. — и странно застыл…
Когда Матвей Васильич вернулся домой и переступил через порог передней, в него впился острый, продолжительный телефонный звонок. Не раздеваясь, прямо от двери, он подошел к телефону.
— Слушаю, — сказал он. Брови его лениво приподнялись, он пощупал свои карманы, отыскивая портсигар.
— Опять?.. Но ведь машина ушла… Другую?
Он снял шляпу, кинул ее в кресло и, приподняв плечи, сгорбившись, ответил: