Бремя страстей человеческих
Шрифт:
— Вы не возражаете, сэр, если мясо нарежет мистер Филип?
Не желая признаваться, в своем бессилии, старик собирался было взяться за это сам, но явно обрадовался предложению экономки.
— У тебя отличный аппетит, — заметил Филип.
— Да, не могу пожаловаться. Но я похудел с тех пор, как ты меня видел. И слава Богу, что похудел, — мне вовсе не так уж хорошо быть полным. Доктор Уигрэм считает, что мне полезно было похудеть.
После обеда экономка принесла лекарство.
— Покажите рецепт мистеру Филипу, — сказал священник. — Он ведь тоже доктор. Пусть посмотрит, хорошее ли это лекарство. Я уже говорил доктору Уигрэму, что теперь, когда ты учишься на врача, ему бы следовало делать мне скидку. Просто ужас, сколько приходится ему платить. Целых два месяца он посещал
Дядя Уильям не сводил глаз с Филипа, пока тот читал рецепты. Лекарств было два — оба болеутоляющие; одно из них, как объяснил священник, следовало принимать только в крайних случаях, когда приступ неврита становится невыносимым.
— Я очень осторожен, — сказал священник. — Мне не хочется привыкать к наркотикам.
О делах племянника он даже не упомянул Филип решил, что дядя распространяется о своих расходах из осторожности, чтобы он не попросил денег. Сколько было истрачено на врача, а сколько еще на лекарства! Во время его болезни приходилось каждый день топить камин в спальне; к тому же теперь по воскресеньям коляска нанималась утром и вечером, чтобы ездить в церковь! Филип, обозлившись, хотел было сказать, что дяде нечего бояться — он не собирается одалживать у него денег, но сдержался. Казалось, в старике уже не осталось ничего человеческого, кроме жадности к пище и к деньгам. Это была малопочтенная старость.
После обеда явился доктор Уигрэм; когда он уходил, Филип проводил его до калитки.
— Как вы находите дядю? — спросил он.
Доктор Уигрэм больше старался не причинять вреда, чем приносить пользу; он, если мог, никогда не высказывал определенного мнения. В Блэкстебле он практиковал уже тридцать пять лет. У него была репутация человека осторожного; многие его пациенты считали, что врачу куда лучше быть осторожным, чем знающим. Лет десять назад в Блэкстебле поселился новый врач, на которого все еще смотрели как на пролазу; говорили, что он хорошо лечит, но у него почти не было практики среди людей обеспеченных — ведь никто ничего не знал о нем толком.
— Что ж, здоровье его не хуже, чем можно было ожидать, — ответил доктор Уигрэм на вопрос Филипа.
— У него что-нибудь серьезное?
— Видите ли, Филип, ваш дядя уже человек немолодой, — произнес врач с осторожной улыбочкой, которая в то же время давала понять, что больной вовсе не так уж стар.
— Кажется, он жалуется на сердце?
— Сердце его мне не нравится, — рискнул заметить врач. — Ему следует быть осторожным, весьма осторожным.
У Филипа вертелся на языке вопрос: сколько дядя еще сможет прожить? Но он боялся возмутить таким вопросом собеседника. В подобных случаях неписаный этикет требовал деликатного подхода к делу, но ему пришло в голову, что врач, наверно, привык к нетерпению родственников больного. Он, должно быть, видел их насквозь. Усмехаясь над собственным лицемерием, Филип опустил глаза.
— Надеюсь, серьезная опасность ему не угрожает?
Врач терпеть не мог подобных вопросов. Скажешь, что пациент не протянет и месяца — и родственники начнут готовиться к его кончине, а вдруг больной возьмет да и проживет дольше, чем было обещано? Родные будут смотреть на врача с негодованием: с какой это стати он зря заставил их горевать? С другой стороны, если скажешь, что пациент проживет год, а он умрет через неделю, родственники будут утверждать, что ты негодный врач. Они станут сожалеть, что недостаточно заботились о больном, не зная, что конец так близок. Доктор Уигрэм округлым движением потер руки, точно умывал их.
— Не думаю, чтобы ему угрожала серьезная опасность, если только… здоровье его не ухудшится, — снова рискнул он заметить. — С другой стороны, не следует забывать, что он уже не молод, а человеческий механизм, так сказать, изнашивается. Если он перенесет жару, не вижу, почему бы ему не прожить спокойно до зимы, а если зима его не доконает, вряд ли с ним вообще что-нибудь может случиться.
Филип вернулся в столовую.
— Ну, что он сказал обо мне?
И Филип внезапно понял, что старик боится смерти. Филипу стало немножко стыдно, и он невольно отвел глаза. Его всегда коробила человеческая слабость.
— Он считает, что тебе гораздо лучше, — сказал он.
Глаза дяди заблестели от удовольствия.
— У меня очень крепкий организм, — заявил он. — А что он еще сказал? — добавил он подозрительно.
Филип улыбнулся.
— Он говорит, что, если ты будешь вести себя осторожно, ты можешь дожить до ста лет.
— Не знаю, смогу ли я дожить до ста, но почему бы мне не дожить до восьмидесяти? Моя мать умерла восьмидесяти четырех лет.
Рядом с креслом мистера Кэри стоял маленький столик, на котором лежали Библия и толстый молитвенник — уже много лет священник читал его вслух своим домочадцам. Старик протянул дрожащую руку и взял Библию.
— Древние патриархи доживали до глубокой старости, — произнес он со странным смешком, в котором Филип услышал какую-то робкую мольбу.
Старик цеплялся за жизнь, несмотря на то, что слепо верил во все, чему его учила религия. Он нисколько не сомневался в бессмертии души, считал, что в меру своих сил жил праведно, и надеялся попасть в рай. Скольким умирающим преподал он за свою долгую жизнь предсмертное утешение! Он был похож на того врача, которому не помогали собственные рецепты. Филипа удивляло и возмущало, что старик так цепко держится за юдоль земную. Какой неизъяснимый страх грызет его душу? Филипу хотелось проникнуть в нее, чтобы воочию увидеть леденящий ужас перед неизвестностью, который там, видимо, гнездился.
Две недели промелькнули незаметно, и Филип вернулся в Лондон. Душные августовские дни он провел за своей ширмой в отделе готового платья, рисуя новые модели. Одна партия служащих за другой отправлялись в отпуск. По вечерам Филип обычно ходил в Гайд-парк слушать музыку. Он привыкал к своей работе, и она его уже не так утомляла; его мозг, оправляясь от долгого бездействия, искал свежей пищи для размышлений. Все его помыслы были теперь связаны со смертью дяди. Часто ему снился один и тот же сон: ранним утром ему подают телеграмму, сообщающую о внезапной кончине священника, и вот он свободен. Когда Филип просыпался и понимал, что это был только сон, его охватывало мрачное бешенство. Теперь, когда то, о чем он мечтал, могло случиться со дня на день, он стал строить планы на будущее. Мысленно он быстро пробегал год до окончания института и подолгу раздумывал о поездке в Испанию, которую так давно вынашивал в сердце. Он брал в публичной библиотеке книги об этой стране и уже точно знал по фотографиям, как выглядит тот или иной испанский город. Он видел себя в Кордове, на мосту, переброшенном через Гвадалквивир; бродил по извилистым улицам Толедо и подолгу просиживал в церквах, проникая в тайну Эль Греко, которой мучил его этот загадочный художник. Ательни понимал его томление, и по воскресеньям после обеда они составляли подробный маршрут путешествия, чтобы Филип не упустил ничего примечательного. Желая обмануть свое нетерпение, Филип стал учить испанский язык; каждый вечер в опустевшей гостиной на Харрингтон-стрит он просиживал целый час над испанскими упражнениями и с английским переводом в руках старался понять чеканную прозу «Дон Кихота». Раз в неделю ему давал урок Ательни; Филип заучил несколько фраз, которые должны были облегчить ему путешествие.
Миссис Ательни потешалась над ними.
— А ну вас с вашим испанским! — говорила она. — Почему вы не займетесь чем-нибудь путным?
Но Салли, которая очень возмужала и на рождество собиралась уложить свои косы в прическу, как взрослая, часто стояла возле них и серьезно слушала, как отец и Филип обмениваются фразами на языке, которого она не понимала. Отца она считала самым замечательным человеком на свете, а свое мнение о Филипе она выражала только отцовскими словами.
— Отец очень уважает дядю Филипа, — говорила она братьям и сестрам.