Бремя
Шрифт:
— Тогда почему они его зарезали?
— Видишь, Ваня, некоторые люди, ничего не понимают в винограде. Не понимают, что без винограда им не выжить.
— И без виноградарей?
— И без виноградарей...
— А я, деда, когда вырасту, виноградарем буду, как ты...
— Будь, Ваня, будь. Я стану молиться об этом...
— Ведь правда, Деда, если винограда и виноградарей не будет, люди сами в кукурузные кочаны превратятся?
— Правда, внуча, так оно и будет...
— А я хочу, хочу, хочу, чтобы все они в кочаны превратились...
Дед посмотрел грустно, и глаза его затянулись голубым туманом.
— Пойдем домой, — встал и взял меня за руку. — Нас там уже, наверное, давно потеряли.
Дед шел медленно, осторожно
Внезапно кончилось детство. Мир утратил прозрачность, и я передвигалась в нем на ощупь, с трудом разбирая, что есть что и кто есть кто. Мне мучительно не хватало прежней ясности — ясного неба в первую очередь — доселе все объясняющего, включая меня саму. Какой туман везде! А когда долго живешь в тумане, особенно ребенком, окружающее теряет свою реальность. Утро всегда наступает беспокойное, зыбкое — выглянешь в окно, там зловещий пустырь, где зеленело и вспыхивало осиянное поле — и охватит чувство опасности: что если и со мной они сделают то же — выкорчуют мои внутренности, истребят любовь, и стану я пустая, никем не любимая.
На следующий год нужно было идти в школу, в первый класс, и я, помню, пошла без всякой радости, мучаясь и молча страдая своей неприкаянностью. Я не могла отделаться от ощущения, что против желания участвую в некоем ужасном кино, выполняя порученную мне роль в постоянном ожидании провала, со страхом, что в любую минуту обнаружится моя полная неспособность играть и лицедействовать. Что могло произойти тогда, случись разоблачение, страшно было даже думать, и, загоняя поглубже тревогу и недетские дурные предчувствия, я выходила на сцену нехотя и смущенно, как только открывался занавес и требовалось покинуть единственное пристанище, где можно было оставаться самой собой — родной дом и близких. Эта скрытая болезненность не способствовали моей популярности. У меня не было ни подруг, ни друзей, ни единомышленников.
Мне помнится, я взрослела в поисках отдушин, набрасывалась на книги, погружалась в уединение или часто, подолгу гуляя возле уже поросшего худым бурьяном и забытого всеми поля (антихристы, как называл их Дед, так и не высадили кукурузу, но грозились построить асфальтный завод, и в самом деле позже построили, вопреки воле местных жителей и их молитвам), мечтала о возрождении его, о том, что когда-нибудь по законам совершенного чуда, в которое временами хотелось продолжать верить, там снова поднимется крепкая, сочная лозина и потом засверкает, как прежде, тысячами красных и зеленых солнц… Но ни прогулки, ни книги, ни редкие проблески мечтательности не возвращали прежнего согласия, успокаивая лишь на время.
Что-то нехорошее, недетское зрело во мне. Это что-то все больше и больше разделяло меня с людьми и с самой собой. То первое, пережитое люто человеческое зло оказалось непосильным для души, взросшей на одной лишь теплой гармонии, и сильно повредило ее. Чистые сны, когда я, бывало, в виде некоего крылатого существа легко и со сладким замиранием поднималась в небо и, паря над землей, могла видеть ее действительно пронзительно голубое свечение с высоты птичьего полета, те сны кончились. Но начались тяжелые, навязчивые полусновидения, в которых кто-то все время преследовал, гнался за мной по пустынным, темным дорогам, и я убегала, но в самый решающий момент ноги становились ватными и не держали, и голос, каким я кричала, неистово призывая на помощь, не производил ни звука, и в конце, обессиленная, беспомощная, в полном отчаянии я все же решалась оглянуться, встретиться лицом к лицу с моим преследователем, а там, будь, что будет, — в тот самый момент всегда просыпалась. Такие сны с погоней снились мне потом еще очень долго, в протяжении даже моей взрослой жизни, все отражалось в них — страх, подозрительность, терзания совести, неизъяснимое чувство вины, больное воображение, но главное и самое непоправимое — мое недоверие к миру, непроходящий ужас перед его недоброй волей.
Многие годы спустя все-таки мне удалось взглянуть в глаза тому чудовищу, преследовавшему меня так долго и безжалостно, и рассмотреть его сущность — оказывается, оно — трусливо, слепо, жалко и само исполнено страха.
Когда не стало виноградников, заметно поубавилось бабочек и птиц в наших окрестностях — синие соловьи, чернобровые камышевки, корольки, светлоголовки, короткокрылки почти полностью покинули оголенные окрестности, о чем мы с Дедом сильно горевали. Старая глухая кукушка, развлекавшая всю деревню по вечерам, тоже замолкла, не подавала голоса. Что стало с ней? Неужели, как и я, заболела от тоски?
Дед, вообще будучи равнодушным к материальному и вещественному, трепетно относился ко всему живому и пользовался завидной взаимностью. Рыжий Рысс всегда смотрел на него прямо и преданно и, кажется, понимал его с полуслова; яблони и сливы в домашнем саду как-то даже стройнели и веселели, когда он ухаживал за ними; и общественные виноградники, почитаемые Дедом за свои кровные, плодоносили обильно из года в год, пока Дед служил при них виноградарем и охранником в одном лице. О птицах, животных и растениях Дед знавал тысячи историй, иногда до такой степени невероятных, что они казались легендами или сказками, но, нет, были сущей правдой.
Однажды, не ведая того, как странно и трагически повлияет его рассказ на всю мою дальнейшую жизнь, Дед открыл мне историю Ванессы аталанты — необыкновенной бабочки, совершившей невообразимую миграцию из далекой Африки в Россию. Обретшие новый дом великолепные ванессы порхали по русским полям, взмахивая ярко-красными с жаркой позолотой крыльями, на внутренней стороне которых символично значилась цифра 1880 — год их удивительного переселения.
Мое воображение взорвалось. Казалось, невозможным было даже представить расстояние, преодоленное крошечным, легким существом — все эти ветры, бури, воздушные ямы, столкновения туч и облаков, войны светлых и черных ангелов, — о, загадка природы, ванесса, что звало тебя, что вдохновляло, что влекло, какой видимый тебе одной свет? Почему избрала — не честь ли это для меня! — домом своим мой дом, поруганный рай России моей?
Я думала о той бабочке беспрестанно, и в коконе моей фантазии она превращалась уже то в птицу, то в женщину, то в обеих одновременно — и представал во всей красе и силе прекрасный Алконост с горящим опереньем и девичьей осанкой, с кроной грез в сапфирно-фиолетовых камнях, божественным пареньем, сладким, пленным пеньем; о долгожданный чистый образ, пребудь в лучистом полусне, не исчезай, дай крылья мне, чтоб ощутить мгновенный перелет в нездешнем перевоплощеньи: от страха — к радости, от зла — к забвенью; перенеси в прозрачный мир, Ванесса, где ждет беспамятство, бесстрастие, блаженство...
Глава 2 Ванесса
Психологи позже утверждали, что произошло раздвоение личности, что нередко случается при душевных травмах, хотя, пытаясь лечить мое расстройство, никогда не принимали в расчет саму душу. Как бы то ни было, помню, что образ Ванессы окончательно сформировался, выкристаллизовался и стал самостоятельной и в то же время странным образом связанной со мною сущностью многие годы спустя в ночь, когда, проснувшись в чужой квартире, которую пришлось снять на несколько месяцев после разлада с мужем, в кромешной темноте комнаты послышались ее торопливые, гулкие шаги. А потом появилась она сама. Ей было около тридцати, и была она замужем за честным чувствительным человеком, обожавшим ее безмерно. Никто не угадал бы в ней отчаяния: ухоженные русые волосы, особое движенье плеч и тонкость рук, невинная асимметричность глаз и взгляд, сулящий нежность, — все те детали, что ведут к любви... Там, где она спешила куда-то, уже наступило утро.