Бригантина
Шрифт:
— Свидания у вас разрешаются?
— Право на свидание надо заработать, — объяснил Борис Саввич. — И чуб разрешим. Но это нужно заслужить безупречным поведением.
— А за хулиганские выходки, — предупредил директор, — за одну только попытку совершить что-нибудь злонамеренное…
— Знаю! Карцер! — бледнея, выкрикнул хлопец. — Так с этого и начинайте! Берите! Бросайте в карцер!
Все почувствовали в этой вспышке уже не браваду, а крик души, измученной, близкой к отчаянию. Попадают сюда порой и в таком состоянии, с ощущением затравленности, заброшенности, когда ребенку никого и видеть не хочется, когда и одиночество не пугает, — забиться бы в нору какую-нибудь, четырьмя стенами отгородиться от всех!
О маме спросили, любит ли он ее.
— Не знаю, — бросил хлопец в сердцах. — Наверное, нет.
— Ты хорошенько подумай, прежде чем такое говорить, — встревожилась Ганна Остаповна. — Даже если бы и трижды сказал, что не любишь, я бы и тогда тебе не поверила…
— Почему?
— Потому что это страшно. Ведь кто разучился маму любить,
— А я не такой? — криво усмехнулся хлопец.
— Ты не такой…
О его маме эти люди слышали много хорошего! Спросили, висит ли в Камышанке и сейчас ее портрет на доске Почета у Дворца культуры, среди тех, кем гордится научно-исследовательская станция. Потому что именно таким, как мама, станция и обязана своими успехами: даже иностранные делегации приезжают на мамин участок поглядеть, разузнать, как это у нее так получается, что там, где, кроме молочая, ничто не росло, где только ржавые снаряды да мины валялись меж раскаленных кучегур, теперь рядками зеленеют, выбрасывают листья винограды наикультурнейших сортов! Знатная гектарница! Труженица такого таланта, что у нее даже кучегурная Сахара меняет свой нрав, свой характер. Сколько посадит — все чубучата приживаются, и никакая их мильдия, никакая виноградная вошь не берет.
При воспоминании о матери душу Порфира залило теплом любви, признательности. Уже и эти люди, беседующие с ним и так уважительно отзывающиеся о маме, чем-то ближе ему становятся. На миг возникло желание полнее перед ними открыться, о маминой работе им больше рассказать, может, и к нему тогда они участливее отнесутся, пожалеют, а то и приголубят. Ведь хлопец чувствовал: интерес к его судьбе здесь не случаен, он глубже и деликатнее, нежели у тех пьяниц, которые у пристанского буфета или на рыбалке лезут к тебе в душу с хамовитыми расспросами, чей ты да откуда, позабавь их собою, развлеки… И хоть сейчас душа мальчика, казалось, была открыта для ласки, для доброго слова, но как только Ганна Остаповна невольным вздохом обнаружила нечто похожее на жалость, только обмолвилась словом «полусиротство», как мальчишка сразу же насторожился, детская камышанская гордость так и наежилась всеми своими иголками, не принимая возможного сочувствия, каким его могли здесь лишь унизить. Уж такой он есть, такой в кого-то пошел, что от малейшего, даже ласкового прикосновения невольно свертывается в клубок, как тот плавневый ежонок, тот серенький и колючий, что только тронь его рукой, как он мгновенно свернется, спрячется в самом себе — одни иглы-колючки во все стороны торчат! Однако и там, под колючками самолюбия, в душе камышанца приглушенно дышало его неукротимое упрямство, и неподатливость, и потаенное страстное желание — убежать, убежать…
Если интересовались матерью, то естественно было ждать, что сейчас спросят и об отце. Из всех возможных вопросов этот — самый мучительный, самый нестерпимый. И что сказать им, когда спросят? Разве что крикнуть: «Ветром навеянный! Ничейный я, бесхозный!» Ничем не могли бы ранить хлопца больнее, чем расспросами об этом. Когда где-нибудь на пристани пьяница захожий станет вдруг допытываться, то такому типу можно и солгать, выдумать ему того батька, назвать, наконец, первого на ум пришедшего из совхозных механизаторов, — поди проверь… А этим не выдумаешь, перед этими только и можешь свернуться ежиком, со страхом и ненавистью ожидая неотвратимого их вопроса, который для мальчика будет как удар ножа… Вот когда и видеть бы вас не хотел, с разгона бы головой в окно да через ограду — в степь, в плавневое раздолье. С рыбами, с птицами, с ежами, даже с гадюками куда легче, чем с людьми! Те, по крайней мере, не доискиваются — кто ты? чей? есть у тебя батько или нету? Они живут сами по себе, а ты — сам по себе.
Ждал мучительно, что вот-вот спросят, в озлобленной настороженности ждал, а они… так и не спросили.
Более того, директор снова заговорил о Порфировой маме, о том, как отмечали ее достижения на одном из совещаний, ведь речь шла о трудовой чести человека, а в связи с Порфиром учителя принялись рассуждать о безграничности и бескорыстии материнской любви, и хлопец, слушая, становился все более понурым, стриженая голова его словно тяжелела от слез, которыми медленно наливались, переполнялись глаза.
— Где-то там сейчас она думает о тебе, — сказала Ганна Остаповна. — У мамы ведь одно на уме: чтобы ты человеком стал. Человеком, понимаешь?
Мальчик не смог вымолвить ни слова. С искаженным горькой гримасой лицом, с перехваченным горячими спазмами горлом он только согласно кивнул стриженой своей головенкой: как же, мол, понимаю.
II
Ох, эта его Камышанка, достославная столица низового камышового царства! Не раз явится она хлопцу в снах и возникнет в его неуемном воображении, колыхнется буйною красою прибрежных верб, их тяжелым текучим серебром над водами тихого камышанского затона… Испокон веку стоит Камышанка у самой воды, лицом к плавням, по окна в камышах, слушает музыку их шумов осенних, что ни на какие иные шумы не похожи, да кряканье птиц, гнездящихся в плавневых чащах, где сквозь заросли и каюком не пробьешься. Камышом тут издавна кроют хаты, из камыша хозяин ставит вокруг усадьбы плетень-ограду, камыш можно применять еще и как строительный материал — это забота камышитовых заводов, которых в последнее время расплодилось по всему гирлу множество. Камыши здесь верно служат человеку: зимой дают камышанцам
Возводя хату, косила плавни и Оксана, дочка старого Кульбаки, хотя ей, как матери-одиночке, возможно, выписали бы и шиферу, если бы она пошла к своему начальству с заявлением: ведь там, где она работает, в коллективе научно-исследовательской станции, молодую женщину не раз отмечали за ее самоотверженный труд. Просить шифер Оксана не пошла; хата под камышом тоже, мол, имеет свои преимущества, зимой вроде лучше удерживает тепло, а летом, наоборот, под такой кровлей прохлада, жара через камыш не пробьется.
Так это или не так, только еще одна хата под камышом с красивым гребнем появилась в Камышанке, и сторожит ее опечаленный Рекс, преданное существо, тяжело переживающее отсутствие юного хозяина. Когда сын Оксаны, этот, по ее же характеристике, «тиран и мучитель», очутился в спецшколе, Оксана сама не своя побежала в контору к главному начальству, к доктору наук:
— Возьмите на поруки!
Молодую мать выслушали терпеливо. Ей сочувствовали, однако напомнили при этом, что попал ее сын в строгое заведение с ее собственного согласия, но ходатайству родительского комитета и при содействии детской комнаты милиции, то есть по таким авторитетным представлениям, против которых не может пойти и сам доктор наук. Хотела Оксана тотчас же мчаться в грозную эту спецшколу, в самую Верхнюю Камышанку (это еще одна Камышанка!), но, как выяснилось, проведать сына ей разрешат лишь через определенное время, когда он пройдет карантин и своим поведением заслужит право на свидание с матерью. Так что Оксане оставалось только представлять себе ту страшную школу, обнесенную, может, даже колючей проволокой, а что каменной стеной, так уж наверняка, ведь когда-то там был монастырь и по ночам, как повествует легенда, сторожа за изрядную плату подавали монахам через стену в мешках любовниц. Не столько молитвами себя там изнуряли чернорясники, сколько ночные оргии справляли, а теперь за ту стену детей бросают, ни за что будут держать там и ее единственного сыночка! Забыла уже, как сама всем жаловалась на него, и сельсовет просила, и лейтенанта из детской комнаты милиции, чтобы куда-нибудь отправили ее мучителя, а теперь вот, когда его пристроили наконец в этот правонарушительский интернат, мать места себе не находит. Сколько же за эти дни думала-передумала о своем баламуте. Станет среди песков, засмотрится на убегающее перекати-поле, и даже оно, перекати-поле, покатившись серым клубком, подпрыгивая по-мальчишечьи, причиняет ей боль. Такая нахлынет тоска, такое одиночество — кажется, разорвется душа!
С тех пор как солнце пригрело и повеяло весной, Оксана изо дня в день тут, среди этих сыпучих песков. Украинская Сахара! Двести тысяч гектаров мертвых песчаных арен, что хмуро тянутся по тем местам, где когда-то, может, еще в доисторические времена, проходило русло прадавнего Днепра. Постепенно смещалось оно, передвигаясь на запад, земля ведь вертится и вертится, и реки наши тоже на это отзываются. В античные времена шумела лесами здесь Геродотова Гилея (об этом Оксана не раз слышала из лекций ученых), цветущий был край, а потом будто кочевые племена все вытоптали, леса уничтожили, и копанки, чумаками копанные, песком позаносило, — осталось царство кучегур, движущихся песков, которых, казалось, человеку ничем не остановить. А вот теперь — и это ведь явь — на тысячи гектаров уже протянулись в кучегурах сады и виноградники, посадки сосен, тополей и белой акации. Не даром ест хлеб эта научно-исследовательская станция, что разрослась по соседству с совхозом, все дальше заходя в кучегуры своими производственными отделениями. Недаром и те, кто пишет диссертации, и разные перениматели опыта едут отовсюду поглядеть на труд здешних ученых, механизаторов и женщин-гектарниц, таких, как Оксана. Неужели получается? Неужели зацепилось, прижилось?
Нашествие движущихся песков человек все же смог тут остановить, и, оказывается, остановил он их… камышиной! Так, по крайней мере, отвечает Оксана, когда какие-нибудь уж слишком дотошные приезжие появляются у нее на делянке, где по разровненному бульдозерами песку вчерашних кучегур стоят ряд за рядом защитные снопы против ветра — камышовые заграждения! Вот под такой защитой и находится еще один отвоеванный гектар, где в это время на порядочной глубине как раз просыпаются к жизни виноградные чубуки, Оксанины питомцы. По норме должна вырастить пятьдесят тысяч виноградных саженцев, да еще саженцев особенных, закаленных, обезвреженных, потому что здесь карантин, отсюда саженец должен выйти чистым, и таким он выйдет, ведь никакой вредитель, никакая нечисть не выдерживает летом этих раскаленных песков, их адских температур.