Брик-лейн
Шрифт:
Интересно, думала Назнин, в таком же здании работает Шану? Она представила его в стеклянном офисе, окруженного кипой бумаг, важно беседующего с коллегами, которые носятся взад и вперед, выполняя свою работу, а он все говорит и говорит. Пришло время ланча, и на улицах стало больше народу. В руках замелькали белые бумажные пакеты с бутербродами. Некоторые ели на ходу, чтобы сэкономить время. Может быть, она встретит здесь Шану? Может быть, он работает здесь, в одном из этих зданий? Эти здания очень важные. Горделивые. Наверное, это правительственные здания. Может быть, сейчас к ней подойдет Шану? Наверное, он уже за спиной. Она обернулась и наткнулась на человека с пластмассовым стаканчиком —
Начался дождь. И, несмотря на дождь и ветер, хлещущий по лицу, несмотря на боль в ноге, руке и мочевом пузыре, несмотря на то, что потерялась, замерзла и вела себя глупо, Назнин почувствовала радость. Она говорила, по-английски, с незнакомцем, ее выслушали и поняли. Разговор вышел совсем коротенький. Но это лучше, чем ничего.
Назнин вернулась домой за двадцать минут до возвращения мужа, промыла рис, поставила на огонь, перебрала горсть чечевицы, очистив от маленьких камушков, о которые можно зубы сломать, высыпала чечевицу в ковш, залила водой, не посолив, поставила на огонь. Сняла обувь и изучила волдыри. Надела свежее белье и сари, постирала намокшую под дождем одежду. Сложила отжатое сари на бортик ванной, как розового сонного питона.
Шану вернулся, когда она снимала с чечевицы коричневую пенку.
— Понимаешь, — сказал он, словно разговор не прервался за целый день ни на минуту, — все равно не так уж много я могу сделать. Ни мне, ни кому другому не исправить того, что совершила твоя сестра. Если она решит вернуться к нему, то вернется. Если решит остаться в Дакке, то останется. Чему быть, того не миновать.
Шану прислонился к буфету. Он не снял еще ни капюшона, ни перчаток. Сложил руки на животе. Назнин слышала его дыхание, потом он начал напевать себе под нос. Мотив детской песенки, глупой детской песенки, о неудавшемся походе к дядюшке за молоком и рисом. Каждую клеточку пронзило нечто большее, чем просто омерзение. Когда плывешь в пруду и к ноге или животу вдруг прилипает пиявка, испытываешь примерно то же самое.
— Давай куртку, — сказала она, — может, пройдешь в комнату и сядешь?
— Ах, куртка. — Он, не переставая, напевал. — Когда родится сын, мы с ним разучим песенки. Ты знаешь, что ребенок все слышит, будучи еще в утробе? Если я буду ему петь, то он, когда родится, узнает мелодию.
Шану грохнулся на колени, обнял Назнин за талию и начал петь ей в живот. В руках у нее был ковш с кипятком и пенкой, прямо над его головой. Назнин с большой осторожностью перелила содержимое в миску.
— Может, ты туда съездишь? — Ее слова булькали, как кипящая вода.
— Куда? — Он снял капюшон и заморгал.
— Куда? В Дакку. Отыскал бы ее.
Шану встал на ноги. Прокашлялся. Тупо перемешал чечевицу, поднял крышку кастрюльки с рисом и выпустил оттуда весь пар: рис теперь не приготовится как следует.
—
«Возможно все! Так и подмывало выкрикнуть ему это. — Знаешь, что я сегодня сделала? Зашла в паб. Воспользовалась туалетом. Что, трудно представить? Я шла милю за милей, наверное, прошла весь Лондон, и конца-краю ему не было. А чтобы попасть домой, я зашла в бангладешский ресторан и спросила дорогу. Я смогла!»
— Ну что, собираю чемоданы? Или ты уже собрала? Поеду в Дакку, найду Хасину на улице, привезу ее сюда вместе с нами жить. Возьму в придачу остальных твоих родственников, устроим здесь свой маленький Гурипурчик. Замечательное предложение!
— Как знаешь. Я просто сказала.
Шану снял куртку. Хотел потереть лоб, но увидел перчатки на руках, снял их.
— Ты переживаешь за нее. Послушай. Иногда надо подождать, а там видно будет. Иногда это самое лучшее, что мы можем сделать.
— Знаю. Уже слышала.
Назнин бросила в чечевицу три щепотки соли — зерна уже достаточно проварились. Добавила чили, тмин, куркуму и нарезанный инжир. Золотистая смесь стала надувать жирные и довольные пузыри. Назнин попробовала и обожгла язык. Но боли не чувствовала — сердце пылало, оно взбунтовалось.
Из молитв Назнин вычеркнула повышение. На следующий день нарезала три очень острых красных перчика и вложила, как гранату, мужу в бутерброд. Грязные носки снова сунула в ящик с бельем. Когда вырезала ему мозоли на ногах, случайно скользнула бритвой мимо. Бумаги перепутались после уборки. Все домашние дела — плебеи при дворе его величества Шану — буксовали. Начались небольшие мятежи, рассчитанные на подрыв государства изнутри.
Миссис Ислам отвела Назнин к доктору Азаду. В приемной сильно воняло, словно с потом из пациентов выходили болезни. Пожилой человек с крючковатым носом сидел в углу и угрюмо что-то потягивал из жестяной банки. У самой двери на стульях веером рассыпалась большая семья африканцев: кожа цвета мокрых речных камней, длинные красивые шеи и маленькие грустные глаза. На руках у них перешептывались дети. Взрослые молчали. На лицах ничего, кроме готовности ждать. Ожидание — их основная профессия.
Миссис Ислам втянула воздух через сомкнутые зубы. Пошевелила ногами под стулом и потерла правую пятку левой тапочкой. Из большой черной сумки (сумка, как у врача, но пахнет из нее мятными конфетами, а застежка украшена яркими стеклышками) достала целлофановый пакет с носовыми платочками.
— Вот, милая, возьми. Это тебе.
— Какие они у вас хорошенькие, какие славные.
Миссис Ислам фыркнула:
— Мне их кто-то подарил. Моиносовые платочки всегда самого высокого качества. Если тебе нравятся эти,то я тебе еще принесу.
— Нет, спасибо, не надо.
— И тебе они тоже не нравятся, — миссис Ислам подняла руку, чтобы ей не возражали, — тогда отдай их мужу.
Она наклонилась к Назнин. Из бородавки возле носа торчат три щетинки, которые после щипчиков стали еще крепче и толще.
— Как у тебя сейчас дела с мужем?
Назнин отвела взгляд.
— Все в порядке. Только вот мозоли его мучают, и желудок периодически болит.
Краем глаза увидела, как собеседница покачала головой и поджала губы. Пауза.