Британская империя
Шрифт:
Молодых шерифов очень удивило, что отец дал разрешение на поездку английского офицера в окрестности Медины, но спорить они не могли и выделили Лоуренсу проводника и верблюда. Али, однако, настоял, чтобы отъезд был назначен на вечер. Так было больше шансов уйти никем не замеченными. Он также настоял, чтобы странный англичанин накинул поверх мундира бурнус и надел арабский головной убор, чтобы его силуэт не привлекал внимание. Отъезд держали в секрете от собственных людей, но, кроме того, первый день пути пришлось ехать по землям независимого шейха, которого подозревали в протурецких настроениях.
Чтобы встретиться с Фейсалом, надо было идти от оазиса к оазису, временами пересекая совершенно безводные пески. Эта дорога произвела неизгладимое впечатление на Лоуренса.
«Мы стремительно мчались по ослепительно сверкавшей равнине, теперь почти лишенной деревьев, и грунт под ногами верблюдов постепенно становился все мягче. Поначалу это была серая галька,
Двигаясь от колодца к колодцу, Лоуренс и его проводники пересекли земли нескольких арабских племен. Некоторые из них были дружественными, с другими был установлен непрочный мир, готовый ежеминутно обернуться враждой. Никто из попавшихся им по пути бедуинов не заподозрил, что встретил европейца. «Профаны считают пустыню бесплодной, бесхозной землей, – пишет Лоуренс, – любой участок которой каждый волен объявить своей собственностью; фактически же у каждого холма, у каждой долины был общепризнанный владелец, готовый отстаивать права своей семьи или клана при любом проявлении агрессии. Даже у колодцев и у деревьев были свои хозяева, которые позволяли всем пить вволю и использовать деревья на дрова для костра, но немедленно пресекли бы всякие попытки посторонних обратить их в свою собственность с целью наживы. Пустыня жила в режиме некоего стихийного коммунизма, при котором природа и ее составляющие всегда открыты для любого дружески расположенного человека, пользующегося ими для собственных нужд и ни для чего другого».
Наконец они достигли военного лагеря в Вади Сафре, и Лоуренс обрел наконец искомого пророка: «Невольник провел меня во внутренний двор, в глубине которого я увидел на фоне черного дверного проема напряженную в ожидании, как пружина, белую фигуру. С первого взгляда я понял, что передо мной тот человек, ради встречи с которым я приехал в Аравию, вождь, который приведет арабское восстание к полной и славной победе. Фейсал был очень высокого роста, стройный и напоминал изящную колонну в своем длинном белом шелковом одеянии, с коричневым платком на голове, стянутым сверкавшим ало-золотым шнуром. Его веки были полуопущены, а черная борода и бледное лицо словно отвлекали внимание от молчаливой, бдительной настороженности всего его существа. Он стоял, скрестив руки на рукояти кинжала. Я приветствовал Фейсала. Он пропустил меня перед собой в комнату и опустился на постеленный недалеко от двери ковер. Привыкнув к царившему в небольшой комнате мраку, я увидел множество молчаливых фигур, пристально глядевших на меня и на Фейсала. Тот по-прежнему смотрел из-под полуопущенных век на свои руки, медленно поглаживавшие кинжал. Наконец он тихо спросил, как я перенес дорогу. Я посетовал на жару, он же, спросив, когда я выехал из Рабега, заметил, что для этого времени года я доехал довольно быстро.
– Как вам нравится у нас в Вади Сафре?
– Нравится, но слишком уж далеко от Дамаска.
Эти слова обрушились, как сабля, на присутствовавших, и над их головами словно прошелестел слабый трепет. Когда Фейсал сел, все замерли и затаили дыхание на долгую минуту молчания. Возможно, кое-кто из них думал о перспективе далекой победы, другие – о недавнем поражении. Наконец Фейсал поднял глаза, улыбнулся мне и проговорил:
– Слава Аллаху, турки ближе к нам, чем к Дамаску.
– Все улыбнулись вместе с ним, а затем я поднялся и извинился за свою неловкость».
Лоуренс имел с Фейсалом продолжительную беседу в присутствии его ближайшего помощника Мавлюда, бывшего офицера турецкой армии, который примкнул к восстанию. На вопрос о его нынешних планах Фейсал ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, и Фахри сможет навязывать им свою волю. По мнению принца, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Сам же Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади Янбо. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Было бы неплохо, если бы Али выступил из Рабега в то самое время, когда Зейд вступит в Вади Сафру. Это даст возможность связать крупные турецкие силы в Бир Аббасе и взять его рукопашным штурмом. В этом случае Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. «Каков бы ни был результат, – замечает Лоуренс, – сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление
Чем более Лоуренс общался с Фейсалом, тем более утверждался в своем высоком мнении о нем. Вести с ним беседу было непросто. «Видите ли, – откровенно объяснял Фейсал Лоуренсу, – мы теперь по необходимости связаны с британцами. Мы рады быть им друзьями, благодарны за помощь в надежде на будущую выгоду. Но мы не являемся британскими подданными. Нам было бы легче, не будь они такими могучими союзниками».
Лоуренс отмечает, что в арабском движении было очень мало от религиозного фанатизма. Лидеры восстания отнюдь не стремились придать ему религиозный поворот, более того, они категорически этому препятствовали. Военным кредо Хуссейна был национализм. Бедуинам, составлявшим основную военную силу шерифа, было известно, что турки мусульмане, и они думали, что немцы были искренними друзьями турок. Они знали и то, что немцы – христиане, и британцы тоже, но при этом британцы – союзники арабов. Бедуины говорили: «Если христиане воюют с христианами, то почему бы нам, магометанам, не заняться тем же самым? Чего мы хотим, так это власти, которая говорила бы на общем с нами языке и обеспечила нам мирную жизнь. А кроме того, мы ненавидим этих турок».
Таковы были общие впечатления Лоуренса от пребывания в лагере Фейсала. Он также рассказывал: «Вооружение турок обеспечивало им такое превосходство в дальности огня на поражение, которое для арабов оставалось недосягаемым. Поэтому большинство рукопашных схваток происходило по ночам, когда артиллерия слепла. До моих ушей доносились звуки удивительно примитивных стычек, с потоками слов с обеих сторон, своего рода соревнованием в язвительном остроумии, предварявшем схватку. После обмена самыми грязными из известных им оскорблений наступала кульминация, когда турки неистово кричали арабам «англичане!», а те обзывали их «немцами». Разумеется, никаких немцев в Хиджазе не было, а первым и единственным англичанином был я, но каждая сторона очень любила осыпать другую ругательствами, и любой обидный эпитет с готовностью срывался с языков противника».
В то время в Хиджазе сложилась патовая ситуация. Пояс холмов вокруг Медины был раем для снайперов, а, как отмечал Лоуренс, в прицельной стрельбе арабы были непревзойденными мастерами. Две-три сотни бедуинов могли бы удерживать любой участок гористой местности. Склоны холмов были слишком круты для штурма, а долины с их единственными проходимыми дорогами были не столько долинами в прямом смысле слова, сколько глубокими расселинами или ущельями, ширина которых колебалась от двухсот до двадцати ярдов. Их окружали гранитные массивы, высотой до четырех тысяч футов, откуда дороги прекрасно простреливались. Турки не могли здесь наступать. Даже в случае прорыва они имели бы лабиринт ущелий в тылу, что, по мнению Лоуренса, было бы много хуже, чем впереди. Не имея дружеских связей с племенами, турки владели бы лишь той землей, на которой стояли их солдаты, а протяженные и сложные коммуникации за две недели поглотили бы тысячи людей, в результате на передовых позициях их бы вообще не осталось.
Но арабы также не могли вести наступление. Большая часть их войска до сих пор никогда не сталкивалась с артиллерией. Звук орудийного выстрела повергал всех солдат в панику, и они бежали в укрытия. Бедуины полагали: разрушительная сила снарядов пропорциональна громкости выстрела. Лоуренс отмечал, что пуль они не боялись, как, пожалуй, и самой смерти, но мысль о гибели от разрыва снаряда была для них невыносимой. Можно было надеяться, что со временем это пройдет, и Лоуренс склонялся к мысли, что этот страх может искоренить присутствие собственных орудий, хотя бы и бесполезных, но громко стреляющих. Он вспоминал, что от величественного Фейсала до последнего оборванца-солдата в его армии у всех на устах было одно слово: «артиллерия», и солдаты пришли в восторг от новости, что в Рабеге выгружены с корабля пятидюймовые гаубицы. Между тем эти орудия могли принести им очень мало практической пользы, они лишь сковали бы их мобильность. Но моральный эффект был разителен, восстание словно бы обрело второе дыхание. «Среди племен, оказавшихся в зоне военных действий, – вспоминал Лоуренс, – царил некий нервный энтузиазм, как мне кажется, свойственный любым национальным восстаниям, но странным образом тревожащий пришельца из страны, освобожденной так давно, что национальная независимость представляется ему столь же лишенной вкуса, как простая вода, которую мы пьем».