Бродяга
Шрифт:
Он приходит в селение за милостыней, и хотя бывает темная ночь, хотя уже все спят, но он находит ее у добрых людей, нарочно выставленную то у окошечка клети какой, то и просто выложенной под вечер доброй и сердобольной хозяюшкой за окно, на примете. Там для него у доброй хозяюшки завсегда найдется какая-нибудь шанежка или кусочек мягкого хлеба или кружечка молока. И как бывает он рад этой находке, как трогает эта ночная милостыня, как после он молится за добрых людей, что они не забывают его, — совершенно чуждого им человека.
Все
— Как же ты не боишься ночью ходить? — спросил его наш товарищ Тимка-Волчёнок.
— Зачем бояться бродяге ночи? Ночь для него — родная матушка: ночью он только и ходит за милостыней, чтобы не попасть на глаза худому человеку, ночью он только и пробирается на родину, чтобы не попасть как на глаза злому человеку.
И мы, слушая его, невольно жалели его, старого, обтрепанного, грязного, забитого самой жизнью, и недоумевали, как он ходит ночью как тень, как он не боится волков и воров, как он тихонько пробирается нашей Маслянкой, когда, кажется, не высунул бы носа своего из комнаты, не только что за ограду, в свой проулок.
Но как-то хорошо, отрадно было слышать, что в нашей родной Маслянке были добрые люди, которые тайно помогали ему, которые тайно выставляли где-то на полочке, за окном, нарочно для этого приделанной полочке, ночную милостыню — ставили крынку молока, клали там мягкие, вкусные шанежки, чтобы порадовать этого лесного человека.
А когда он разговорился потом, что он даже бывает тихонько в разных избах, где его полюбили хозяева, которым он как-то понравился, — это даже нас удивило. Но па поводу этого он заметил:
— Везде есть добрые люди, но больше зачем-то злых. Не будь добрых людей, — плохо было бы на свете. Только добрыми людьми и держится свет. Только добрыми людьми и поддерживается доброта в мире.
Таким людям он и отплачивал тоже своей добротою: то поработает им где в поле страдной, тяжелой, спешной порою, то поможет им где в лугах, когда они косят траву, то поможет им в лесу, когда они заготовляют себе на зиму топливо…
— Друг за друга — бог за всех! — сказал нам бродяжка по этому поводу, и рассказал один случай, как он помог в страду одной осиротевшей семье, которая было уже опустила руки от изнеможения, видя, что ей не справиться с крошившимся на поле спелым хлебом. Вдобавок он никогда ничего не требовал себе за труды, разве только черствый кусок хлеба.
Он так хорошо говорил, что мы все заслушались и даже не заметили, как прокатилась гроза и перестал дождь.
— Ну, идите с богом, ребята! — сказал нам старик и вывел нас из избушки, где навстречу нам глянуло словно обмытое солнышко с радугой, поднявшись высоко-высоко в безоблачное небо.
Как хорошо было теперь в этом поле, сколько светлых, капель висело на веточках; где-то запела маленькая певунья-птичка.
Нам не хотелось расставаться теперь с этим стариком-бродяжкою, и, как бы сговорившись, мы стали звать его-в деревню.
— Пойдем, дедушка. Не бойся, никого у нас нет, ничего родители наши не скажут. — И у дедушки бедного даже слезы навернулись на глазах, так хотелось ему с нами, идти к селению.
Но как мы ни звали этого дедушку, как мы ни уговаривали, он решительно отказался.
— Куда мне с вами, ребятки, идти, видите, в каком ж рубище, только и можно ходить мне ночью!
При свете яркого солнышка одежда его показалась нам еще ужаснее, но мы обещали ему принести рубаху и штаны, непременно выпросив это у матушки, чтобы он на следующий раз пошел с нами в деревню.
И это обещание нас так утешило, что мы радостно простились с стариком, выведшим нас на самую проезжую дорогу.
— Прощай, дедушка! Прощай! Лрощай! — закидали мы его прощанием и весело двинулись к селению, неся свою лесную добычу.
Разумеется, в тот же вечер все было рассказано дома, что было в лесу и в Тимкиной избушке, хотя под страшным секретом.
Впечатление от пережитого дня так было сильно, что я, помню, долго не мог заснуть в этот вечер: то мне мерещилось, что за гумнами тихонько идет этот старик, то, что он стоит уже у нашего кухонного окна и дожидается там милостыни, то один-одинешенек сидит в избушке и плачет. Плачет о людях и их довольстве и счастье, плачет о том, что он несчастный, о том, что он в рубище, о том, что одинок на этом свете…
Странное дело, меня что-то словно потянуло к этому старику, привязало к нему, и на следующий же день, как только поднялось высоко солнышко и не страшно было идти мимо кладбища, я один тихонько прокрался знакомой дорожкой в его избушку.
Как жутко было идти, как билось у меня сердце, когда я один приближался к этой молчаливой избушке, и как я, помню, обрадовался, когда она оказалась не пустой.
Старик встретил меня как старого знакомого, и, кажется, как будто даже обрадовался мне; но его смутило несколько довольно странное подаяние, когда я сунул ему в руку сверток сахарных сухарей вместе с щепоткой чаю и несколькими кусочками сахара.
Это была, кажется, моя первая милостыня, и старик даже на меня покосился. Он как бы узнал, что я взял ее тихонько от родителей, и отнесся к этому неодобрительно.
Я застал его за странным занятием, которое меня сначала удивило.
Он сидел в избушке, освещенной одним крошечным окошечком, на полу, окруженный светлой ржаной соломой. Он брал тихонько соломинку за соломинкой, внимательно осматривал их, измерял и острым ножом резал их на части, а затем, уложивши рядком на голом полу, что-то выплетал из них такое красивое, узорчатое, но что, я никак не мог сначала понять, потому, что застал его только что усевшегося за эту работу.