Бродящие силы. Часть I. Современная идиллия
Шрифт:
— С ваших, m-lle, хорошеньких губ как-то странно слышать столь резкий приговор. Верно, Добролюбова начитались?
— Не скрываю, начиталась.
— Кстати, как вы смотрите на танцы? Добролюбов по своей неуклюжести, не танцевал, — поклонники его ненавидят танцы.
— Видите, m-r Куницын, я люблю побесноваться, покружиться; как-то особенно весело, точно улетаешь куда-то; но все-таки танцы — ребячество, глупость. Лиза тоже не танцует.
Куницын расхохотался.
— Потому и глупость, что m-lle Lise не танцует? Она для вас авторитет? В настоящее время, m-lle,
— Да и я же высказываю свое собственное мнение! Ну, сами посудите: в огромный, празднично освещенный зал сходится в пух и прах разряженная толпа — для чего, спрашивается? Чтобы попрыгать, как марионетки, под такт музыки! Неужели это не глупо?
— А, нет, m-lle, в некоторых отношениях бальная музыка решительно незаменима. Она заглушает задушевный разговор, так что изливайся перед любимым существом сколько угодно — никто не услышит. Потом она дает случая обнять это любимое существо, прижать от глубины души к сердцу, что во всяком другом случае было бы преступлением.
— Все это вздор! — перебила Наденька. — Вы говорите про любимое существо, а любовь — нелепость!
— Вот как! А не обожали ли вы сами в гимназии кого-нибудь из учителей?
— Были у нас глупенькие, которые обожали. Я слишком умненькая для того.
— Погодите немножко, придет и ваша пора, будете сами глупенькой.
— А вы уже глупенький?
— К вашим услугам.
— То-то я заметила, — Наденька засмеялась.
— Смейтесь, смейтесь! Вспомяните мое слово: не успеете оглянуться, как окажетесь глупенькой.
— Перестаньте вздор нести, — серьезно заметила гимназистка. — В сентиментальный период романтиков любовь действительно была в моде; нынче она брошена, как шляпка старого фасона.
— Так-с. И всякая привязанность вздор?
— Привязанность? Нет, разумная — не вздор. Разумная привязанность рождается вследствие долгого знакомства с предметом нашей привязанности, когда мы успели вполне убедиться в душевных достоинствах его. Любовь же, в том смысле, как вы ее понимаете, — в смысле влюбленности, безотчетного, глупого влечения, — разлетается, как дым, коль скоро любимое существо сойдет с пьедестала, на который вознесено нашей же фантазией, и разоблачится в свою обыденную, человеческую форму.
— Прошу извинения за откровенность, — сказал, — смеясь, Куницын, — но слова ваши так и отзываются риторикой. Верно, цитируете Добролюбова?
— С чего вы взяли, что у меня нет собственных убеждений? Впрочем, если не у Добролюбова, то у Белинского, учителя его в деле критики, действительно есть нечто подобное: кажется, в восьмом томе, где он разбирает Пушкина.
— Ха, ха, ха!
— Чему обрадовались? Белинский, кажется, уважительный авторитет?
— Я только что говорил вам, что не признаю авторитетов. Впрочем, смеялся я не тому. Меня забавляет, что вы запомнили так хорошо и том, и статью.
— Не диво вспомнить, когда в восьмом томе всего две статьи.
— Что же говорит о привязанности ваш Белинский?
— Он не отвергает ее, однако считает ее возможною
— Сами вы себе противоречите, сударыня: только что говорили, что любовь не в моде, а теперь допускаете ее в случае взаимности. Ведь Белинский говорит же о любви между мужчиной и женщиной, а не между лицами одного пола?
— Н, да… Наденька замялась.
— А все виноват синьор Белинский! Я вот хоть сознаюсь откровенно, что не могу одолеть его: больно фразист и учен; вы же цитируете его, да сами сбиваетесь на нем.
Наденька покачала головой.
— Вы не понимаете меня… вы слишком молоды. Куницын сострадательно усмехнулся.
— Ну, а вы-то совсем еще ребенок.
— Извините! Мне скоро шестнадцать, а девицы развиваются несравненно ранее мужчин. Вам сколько?
— Двадцать первый.
— То есть двадцать. Девушка в шестнадцать лет считается уже взрослой, а мужчина в двадцать все еще недоросль.
— Не хочу спорить, — с достоинством произнес правовед, — пусть за меня говорят факты: в чем, спрашивается, заключается развитость шестнадцатилетней девицы, чем превосходит она нас: телесным или умственным развитием? Девица в шестнадцать лет еще большая невежда в науках, чем мальчик того же возраста, потому что начинает уже выезжать на балы, тогда как мальчик еще продолжает учиться; следовательно, развитость ее только телесная. Что ж! Собаки взрослы уже на восьмом месяце. Я, положим, еще недоросль, а между тем окончил уже курс в училище правоведения, а между тем уже имею девятый класс!
— Что это: девятый класс?
— Это значит: титулярный. Даже кандидаты университета получают только десятый!
— Да так и следует, — сказала Наденька, — они знают несравненно больше вас.
— Да нет, вы, кажется, не так понимаете: девятый класс выше десятого.
— Как так выше?
— Конечно, выше. Самый высший — первый класс, затем второй и т. д., четырнадцатый или китайский император — низшая степень.
— Как же я этого не сообразила! — насмешливо заметила Наденька. — Станут студентам давать ту же степень, как правоведам! Помните, у Добролюбова:
Правый брег горист, а левый брег низмен, Так и все на Руси — что выше правее бывает.
В университет поступает народ неимущий, низкий, парии, народ печеный из грубого, ржаного теста. Ржаной хлеб, пожалуй, и сытнее, и здоровее кондитерских пирожков, но цена пирожкам всегда выше.
— Оттого выше, что они идут на стол образованного сословия, тогда как ржаной хлеб годен для одних мужиков.
— Неправда. И я люблю ржаной хлеб — с жарким, с супом. Посмотрела бы я, как бы вы сами стали заедать эти блюда сладким пирожком!