Бронепоезд No 14.69
Шрифт:
Били пулеметы, били вагоны пулеметами, пулеметы были горячие как кровь… Как кровь…
Видно было, как из кустарников подпрыгивали кверху тяжело раненые партизаны. Они теперь не боялись показаться лицом.
Но тех, что были живы, не было видно, так же гнулся золотисто-серый кустарник и глубоко темнел кедр. Временами казалось, что бьет только один бронепоезд.
Незеласов не мог отличить лиц солдат в поезде. Темнели лампы и лица казались светлее желтых фителей.
Тело Незеласова покорно слушалось, звонко, немного резко
— Сами знают!
И тут опять почувствовал злость на прапорщика Обаба.
Ночью партизаны зажгли костры. Они горели огромным молочно-желтым пламенем и так как подходить и подбрасывать дров в костер было опасно, то кидали издали и будто костры были широкие, величиной с крестьянские избы.
Бронепоезд бежал среди этих костров и на пламя усиливал огонь пулеметов и орудий.
Так по обеим сторонам дороги горели костры и не видно было людей, а выстрелы из тайги походили на треск горевших сырых поленьев.
Капитану казалось, что его тело, тяжелое, перетягивает один конец поезда, и он бежал на середину и думал, что машинист уйдет к партизанам, а в будке машиниста, что позади, отцепляют солдаты вагоны на ходу.
Капитан, стараясь казаться строгим, говорил:
— Патронов… того… не жалеть!..
И, утешая самого себя, кричал машинисту:
— Я говорю… не слышите, вам говорят!.. не жалеть патронов!
И, отвернувшись, тихо смеялся за дверями и тряс левой рукой.
— Главное, капитан… стереотипные фразы… «патронов не жалеть»!..
Капитан схватил винтовку и попробовал сам стрелять в темноту, но вспомнил, что начальник нужен как распорядитель, а не как боевая единица. Пощупал бритый подбородок и подумал торопливо: «А на что я нужен»?
Но тут:
«Хорошо бы капитану влюбиться… бороду в поларшина!.. Генеральская дочь… карьера… Не смей!..»
Капитан побежал на середину поезда.
— Не смей без приказания!
Бронепоезд без приказаний капитана метался от моста — маленького деревянного мостика через речонку, которого почему-то не могли взорвать партизаны — и за будку стрелочника, но уже все ближе, навстречу — как плоскости двух винтов ползли бревна по рельсам, а за бревнами мужики.
В бревна били пули, навстречу им стреляли мужики.
Бронепоезд, слепой, боясь оступиться, шел грудью на пули, а за стенками из стали уже перебегали из вагона в вагон солдаты, менялись местами, работая не у своих аппаратов, вытирая потные груди и говорили:
— Прости ты, Господи!
Незеласову было страшно показаться к машинисту. И как за стальными стенками перебегали с места на место мысли и, когда нужно было говорить что-нибудь нужное, капитан кричал:
— Сволочи!..
И долго билось нужное слово в ногах, в локтях рук, покрытых гусиной кожей.
Капитан прибежал в свое купэ. Коричневый щенок спал клубком на кровати.
Капитан
— Говорил… ни снарядов!.. ни жалости!.. А тут сволочи… сволочи!..
Он потоптался на одном месте, хлопнул ладонью по подушке, щенок отскочил, раскрыл рот и запищал тихо. Капитан наклонился к нему и послушал.
— И-и-и!.. — пикал щенок.
Капитан схватил его и сунул под мышку и с ним побежал по вагонам.
Солдаты не оглядывались на капитана. Его знакомая, широкая, но плоская фигура, бывшая сейчас какой-то прозрачной, как плохая курительная бумага, пробегала с тихим визгом. И солдатам казалось, что визжит не щенок, а капитан. И не удивляло то, что визжит капитан.
Но визжал щенок, слабо царапая мягкими лапами френч капитана.
Так же не утихая, седьмой час под-ряд били пулеметы в траву, в деревья, в темноту, в отражавшиеся у костров камни и непонятно было, почему партизаны стреляют в стальную броню вагонов, зная, что не пробьет ее пулей.
Капитан чувствовал усталость, когда дотрагивался до головы. Тесно жали ноги сухие и жесткие, точно из дерева, сапоги.
Крутился потолок, гнулись стены, пахло горелым мясом — откуда почему? И гудел не переставая паровоз:
— А-у о-е-е-е-и.
II
Мужики прибывали и прибывали. Они оставляли в лесу телеги с женами и по тропам выходили с ружьями на плечах на опушку. Отсюда ползли к насыпи и окапывались.
Бабы, причитая, встречали раненых и увозили их домой. Раненые, которые посильнее, ругали баб матерной бранью, а тяжело раненые, подпрыгивая на корнях, раскрывали воздуху и опадающему желтому листу свои полые куски мяса. Листы присыхали к крови выпачканных телег.
Рябая, маленькая старуха с ковшом святой воды ходила по опушке и с уголька обрызгивала идущих. Они ползли, сворачивали к ней и проползали тихо, похожие на стадо сытых возвращающихся с поля овец.
Вершинин на телеге за будкой стрелочника слушал донесения, которые читал ему толстый секретарь.
Васька Окорок шепнул боязливо:
— Страшно, Никита Егорыч?
— Чего? — хрипло спросил Вершинин.
— Народу-то темень!
— Тебе что, — ты не конокрад. Известно — мир!..
Васька после смерти китайца ходил съежившись и глядел всем в лицо с вялой виноватой улыбочкой.
— Тихо идут-то, Никита Егорыч; у меня внутри не ладно.
— А ты молчи и пройдет!
Знобов сказал:
— Кою ночь не спим, а ты, Васька, рыжий, а рыжая-то, парень, с перьями.
Васька тихо вздохнул:
— В какой-то стране, бают, рыжих в солдаты не берут. А я у царю-то, почесть, семь лет служил — четыре года на действительной, да три войны германской.
— Хорошо мост-то не подняли… — сказал Знобов.
— Чего? — спросил Васька.
— Как бы повели на город бронепоезд-то? Даже шпал не хотели разбирать, а тут тебе мост. Омраченье!..