Бросок на Прагу
Шрифт:
— Благодарю вас, благодарю, — зашлепал губами фермер, схватил колпачок, легко выплеснул его в себя и зашлепал губами сильнее. — Зер гут! Очень хороший напиток. Гораздо лучше шнапса.
— Русская водка, — сказал Петронис и снова наполнил колпачок. — Посуда — дрек, конечно, трофейная, но зато водка своя, качественная.
Фермер перестал шлепать губами и поцеловал колпачок в тонкий серебряный бочок.
— Ах, какой божественный напиток! — умиленным тоном произнес он. — С вами следует дружить, герр офицер!
Когда фермер плеснул в рот, как
— Не знал, что у немцев, как и у русских, Бог Троицу любит.
Фермер, сладостно зажмурясь, выпил третью стопку и довольно крякнул.
Петронис, понимая, что так вообще можно остаться без «горючего», отнял у него колпачок и нахлобучил на горлышко фляжки.
— Приказ коменданта Горшкова таков, — произнес он строгим тоном, — каждый фермер должен доставить в город подводу хлеба. Иначе — арест и сидение в подвале.
— Если после подвала будут угощать такой водкой, я готов сидеть сколько угодно, — громоподобно хохотнув, заявил Курт Цигель. Бородавки на его лице налились свекольной краской.
— Водки не будет, — прежним строгим голосом проговорил Петронис, — а хлеб быть должен. Понятно, господин хороший?
— Понятно, — покладисто произнес фермер, после трех стопок водки сделавшийся очень словоохотливым, — чего ж тут не понять? Но водка все-таки нужна. У моих коллег должен быть стимул.
— Стимулом будут деньги, — сказал на это переводчик, потом, помедлив, добавил: — Впрочем, для отдельных выдающихся личностей будет и водка.
— Это хорошо, — благодушно пророкотал фермер, — я завтра же привезу вам две телеги зерна.
Фермер не обманул Петрониса: назавтра, в час дня, у окошек комендатуры остановились две одноколки с высокими бортами, доверху наполненные хлебом. Петронис подарил фермеру бутылку русской водки, ну а Горшков… Горшков рассчитался с ним за зерно гитлеровскими дойчмарками.
Другой валюты в Германии пока не было.
Мародерам и насильникам временный комендант Бад-Шандау пригрозил, сцепив зубы:
— Если кого-то застукаю на месте преступления — расстреляю без суда и следствия.
Но истосковавшимся по женской ласке солдатам было плевать на это предупреждение — они слышали (и видывали) и не такое… На войне случались вещи и пострашнее предупреждения временного коменданта. Немок насиловали регулярно, в том числе и бойцы из родного для Горшкова артиллерийского полка, — только вот жалоб не было ни одной.
Немки то ли боялись жаловаться, то ли также соскучились по общению — ведь от стариков, остававшихся в годы войны в Бад-Шандау, проку было немного. Что мог сделать седой бюргер с иной могучей дамой? Только сыграть на губах что-нибудь из Вагнера или Мендельсона, еще снять с себя штаны и предъявить в качестве оправдания свои вялые причиндалы, и все. Еще со старым немцем можно было обсудить последние новости, пришедшие с фронта.
Когда Горшкову сообщили о том, что изнасилованные
— Раз молчат — значит, и изнасилования не было, и я ни о чем не знаю. Но ежели натолкнусь… — Капитан красноречиво показал кулак.
Подумал о том, что самое паршивое дело — быть на войне комендантом, лучше пятнадцать раз сходить в разведку, чем один день побыть комендантом такого муторного городка, как Бад-Шандау.
Погода стояла прежняя, не теряла своих «мокрых» позиций — часто сыпали противные холодные дожди, с Эльбы наползали едкие густые туманы, явно давно должно было наступить тепло, но оно не наступало.
В ночь со второго на третье мая погиб лейтенант Кнорре. В туманной вечерней темноте он возвращался к своим саперам — получил в штабе приказ о разминировании моста — предстояли торжественные объятия с американцами на генеральском уровне, — и неожиданно услышал резкий женский вскрик.
Крик повторился, но был придавлен чьей-то крепкой рукой. Лейтенант поспешно кинулся к двери дома, где раздавались крики, рванул ее на себя, распахивая, очутился в небольшом, слабо освещенной коридоре, очень чистом — немцы вообще были очень чистоплотными людьми, Кнорре отмечал это не раз, — рванул одну дверь, оказавшуюся на пути, увидел темную, бедно убранную комнату, в которой никого не было, с силой захлопнул дверь, рванул следующую.
Эта комната оказалась посветлее — на стене висела керосиновая лампа, электричества не было, лампа была старинная, с темным стеклянным корпусом и высоким чистым стеклом. В комнате Кнорре увидел троих.
Все трое были наши. Двое держали немку за ноги и за руки, чтобы не дергалась, один попутно зажимал ей рот, третий насиловал. Делал это азартно, сладостно, со стонами.
— Что вы творите, сволочи? — закричал Кнорре, зашарил правой рукой по поясу, нащупывая кобуру с пистолетом. — Что творите? А ну, прекратить!
Он лапал пальцами пояс, искал кобуру и не мог ее найти. С ним что-то происходило, а что именно, он не мог понять. Ну словно бы ослеп, сделался немощным лейтенант…
— Прекратить немедленно! — выкрикнул он яростно, удивляясь тому, что с ним происходит.
Тот, который дергался, прыгал на несчастной женщине, лейтенанта даже не услышал, а вот дюжий сержант, зажимавший немке рот, услышал и выстрелил в Кнорре прежде, чем тот достал свой пистолет. Выстрел отбил лейтенанта в коридор, на пол он свалился уже мертвым — пуля пробила ему сердце.
Растерявшиеся насильники, пригибаясь низко, будто нашкодившие псы, толкаясь и сопя, выскочили из дома — за убийство офицера им грозил не штрафной батальон — грозил расстрел.
Горшков, услышав о гибели Кнорре, сжал кулаки, на щеках его заходили желваки, глаза блеснули жестко.
— Я найду того, кто застрелил лейтенанта, — пообещал он, разжал кулаки и снова сжал. — Клянусь, найду! — Он замолчал, крепко стиснул зубы: вспомнил, как маленький лейтенант со своими ребятами недавно минировал мост.