Бросок на Прагу
Шрифт:
— Петр Иванович, — как можно мягче произнес Горшков, поправил на Елькове перекосившуюся портупею, — сейчас немцы будут сдавать оружие. Мы его примем, — по счету, стволы осмотреть не сможем никак — не позволяет время, мы должны уйти на Прагу. А вы, Петр Иванович, останетесь со своими людьми здесь, на приемке…
— Дак… — дернулся было Ельков, но Горшков надавил ему ладонью на плечо, осадил:
— Так надо, Петр Иванович. Будете ждать приезда наших. Другого выхода у нас нет. Вопрос согласован с генералом Егоровым.
— У меня же свое начальство есть, товарищ капитан.
— Понимаю. Потому и
— Жалко. — Ельков поморщился. — Мне так хотелось побывать в Праге.
— Петр Иванович, вы там будете. Только чуть позже нас. С разницей в несколько часов. Но если танки и пушки нашей колонны не придут в назначенное время, если я не доложусь о прибытии, меня отдадут под трибунал.
Ельков шумно вздохнул, вяло пошевелил пальцами, поправляя портупею, которую только что поправил Горшков.
— Ладно. На войне я привык к несправедливым решениям. Мне уже даже и обидно не делается.
— Вот и добро, Петр Иванович. А пока готовьтесь принимать трофеи.
Перед тем как уйти с разведчиками в городок, Горшков тщательно проинструктировал земляка:
— Фильченко, сигналом отбоя будет зеленая ракета. Пока я не дам ее, пушки и минометы держи в состоянии «товсь!». Немцев много, сам видишь. Всякое может случиться.
— Понял, товарищ капитан, — сдержанно проговорил Фильченко.
— Если же я дам красную ракету, стреляй по направлению ракеты. Да ты и сам все увидишь в бинокль, Фильченко. Не первый ведь год замужем, да? Все усвоил, земляк?
— Все.
Лейтенанту-танкисту, юному белобрысому пареньку, оставшемуся на дороге вместо Пищенко, Горшков сказал:
— Сажай моих разведчиков на броню, идем по дороге вниз, к границе городка.
— Идем всеми машинами?
— Всеми.
Лейтенант лихо козырнул и помчался к своему танку.
Передача пленными оружия много времени не заняла и произошла без осложнений. Один немецкий офицер застрелился — не захотел швырять в общую кучу свой наградной «вальтер», подаренный ему лично Клейстом, — вот единственная потеря той капитуляции. Гораздо больше потерь осталось после стрельбы семидесятишестимиллиметровок Фильченко — снаряды, пущенные умелой рукой, людей не жалели, плоть кромсали в клочья, рвали не только плоть — рвали каленый металл. Эти потери еще предстояло подсчитать.
Въезд в городок, заваленный покореженной техникой, разобрали довольно быстро, на выезд потратили чуть больше времени, дорогу заклинил перевернувшийся штабной танк, который зарылся в землю корпусом по самые гусеницы — ни сдвинуть его, ни поднять, он сделался такой же плотью гор, как и здешние скалы, срубленная башня танка валялась, будто гигантская каска, в пяти метрах от машины.
В конце концов справились и с обезглавленным танком — его подцепили тросами
Дорога на Прагу была открыта.
Горшков уселся в головной «виллис» и, глянув на длинную, подавленно шевелящуюся людскую кишку — это немцы выстроились в колонну, чтобы проследовать за увал, в долинку, отведенную им для «отдыха», были они тихие, как куры, сами себе неприятные, не говоря уже о Горшкове с разведчиками, — подал водителю команду, которую тот ждал:
— Трогай!
В третьем от головы «додже» следовал в Прагу ефрейтор Дик, с головою накрытый плащ-палаткой, словно бы ему было холодно, зуб на зуб не попадал, но ефрейтор был тихий-тихий и зубами не стучал.
…Похоронили Дика в Праге, — в Москву, как хотел Горшков, тело отправить не удалось, — на Ольшанском кладбище, там, где и поныне лежат наши ребята, сложившие голову за чешскую столицу; лежат там, кроме Дика, и другие разведчики, целых пять человек. Среди них — сержант Коняхин, несостоявшийся завхоз разведгруппы и рядовой Юзбеков. Лежит там и младший лейтенант Фильченко.
Когда Горшков начинает вспоминать о них, лицо его обязательно делается скорбным, а губы начинают предательски дрожать…
Солнечные часы
Отправившись в очередной раз к солнечным часам, Борисов на тропке, выводящей к пятачку, где была установлена размеченная делениями-рисками фанерка, обнаружил мертвую девушку. Она не дошла до часов буквально десять метров, присела на закраину сугроба, чтобы перевести дыхание — дыхание перевела, а дальше совладать с собою не смогла и завалилась набок, ткнулась головою в снег, замерзла. Смерть в блокадном Питере — штука обычная.
Покачиваясь из стороны в сторону, втыкаясь локтями в высокую стенку прохода, прорубленного в сугробах, Борисов вышел на пятачок, обрамленный старыми тихими деревьями. Возможно, этим деревьям после лютых нынешних морозов уже и не жить — из-под инея видна лопнувшая, словно бы по косой простреленная кора, в ломины высовывается белая стеклистая ткань, сучья обвисли, омертвели. Борисов окутался мелким паром, мигом превратившимся в звонкий иней, — подошел к девушке, попытался перевернуть ее. Даже сквозь ткань пальто ощущалось, какие у нее худые детские плечи, костлявые лопатки, и Борисов, который немало повидал смертей в эту страшную зиму, ощутил внутри далекую сосущую боль.
Понимая, что слова тут лишние — да и что сделаешь словами-то, — Борисов напрягся, переворачивая девушку, закашлялся, но так ничего и не смог сделать — голова девушки вмерзла в снег. А вот тело — странное дело, Борисов никогда с таким не сталкивался — гнулось.
Обычно, если человек умирает на морозе, холод в ту же секунду обращает его в камень, в дерево — разве что только кожа не слезает с несчастного, тело делается настоящей колодой, хоть рубанком стругай, — а здесь гнется. Может, эта девушка в толстом мужском пальто умерла совсем недавно? Но тогда бы голова не вмерзла в снег.