Бросок на Прагу
Шрифт:
Вот и получается, как ни клади карты, он, капитан Горшков, сгубил Дика.
Красное обгорелое лицо Дика побледнело, сделалось желтым, но и восковой оттенок вскоре начал исчезать, это происходило на глазах — попавший когда-то в полыхающий подвал Дик — он спасал товарища, который должен был обуглиться, превратиться в пепел, — обрел в конце концов красную младенческую кожу, на которой мелкими белесыми точками проступили поры.
Быстрое преображение, — Дик словно бы становился иным человеком, совершенно чужим, незнакомым, такого Дика капитан не знал, и это обернулось тем, чем и должно было обернуться, — глухой, болезненной,
Сверху, через закраину дороги, через камни перемахнули несколько разведчиков, покатились по осыпи вниз, навстречу скорбной процессии, оттеснили от Дика капитана, подменили Мустафу и Коняхина, около тела встал еще один человек — Юзбеков, ухватился покрепче за ремень Дика… Процессия двинулась в гору проворнее. Горшков остановился, оглянулся.
Немцы двигались вниз поспешно, словно бы боялись потерять время, отведенное им капитаном. Оберст двигался проворнее всех.
Петронис это тоже засек. Удрученный, с виновато опущенной головой, он разгребал сапогами плывущую каменную крошку, поднимаясь следом за Горшковым. На душе у Пранаса было также муторно, как и у капитана: та же боль, те же горькие мысли, похожие на сдавленный крик. Горшков остановился — надо было подождать Пранаса.
Запыхавшийся Петронис прижал к груди руку, выкашлял что-то из себя.
— Сердце чего-то пошаливает, — пожаловался он.
— Рано еще, Пранас, — угрюмо пробормотал Горшков. — Сколько тебе лет?
— Да столько же, сколько и вам, товарищ капитан. Мы — одногодки. — Петронис улыбнулся неожиданно застенчиво.
— Мне тоже рано хвататься за сердце, Пранас. Хотя такие истории, как только что происшедшая с Диком, способны порвать на куски любое крепкое сердце. — Горшков поморщился, ему так же, как и Петронису, захотелось ухватиться рукой за свое сердце, и он потянулся пальцами, чтобы это сделать, но не сделал, опустил руку. — Эх, Дик, Дик! Вернемся в Россию, в первой же церкви отслужу за тебя молебен.
Горшков не выдержал, окорачивая себя, стиснул зубы.
У кого-то, кажется у Шолохова, Горшков вычитал, что в минуты горя у человека даже яркое солнце накрывается черным кругом, делается незрячим, темным и страшным.
Солнце, безмятежно висевшее над людьми, над скопищем техники, неожиданно потускнело, увяло и, чтобы не видеть того, что будет происходить, вообще удалилось за длинное, будто скирда соломы, кудрявое облако, землю накрыла такая же длинная огромная тень, краски разом лишились своей бодрящей яркости, — угрюмо, скудно сделалось в мире.
Это сколько же Горшков потерял людей за годы войны, за все это проклятое время, — можно ли сосчитать потери? Сосчитать-то можно, только есть вещи, которые счету не поддаются. Люди, которые попадали к Горшкову в разведку, — товар штучный, не конвейерный, таких людей природа производит мало, да потом, такой народ сызмальства готовит себя к разным испытаниям.
Как писал один классик, они, будучи малыми мальцами, жгут себя раскаленными гвоздями, чтобы привыкнуть к боли, босиком ходят по красным, только что из печи, угольям и битому стеклу, учатся глотать иголки и обрезки железной проволоки, есть лед в морозную пору и обходиться без воды в лютую жару — это только по части физической подготовки… А по части подготовки мозговой?
Хоть и не поддавались
Они ушли, а командир их, Иван Горшков, остался… Зачем, спрашивается, остался?
Искал на это ответа Горшков и не находил. С другой стороны, войну эту страшную кто-то же должен был довести до конца и дожить до победы, правда? Правда. Вот Горшкову и выпала эта доля — вытянул он из сотни коротких спичек одну длинную.
Горло ему сдавило что-то крепкое, недоброе, губы дергались сами по себе, Горшков пытался совладать с собою, но не мог — не получалось.
Он первым поднялся на закраину дороги, перевел дыхание, солнце, совсем недавно светившее радостно и ярко, не думало вылезать из-за облака, сделалось темно, как вечером…
Непонятно было, то ли дождь должен был пойти, то ли снег, то ли виноват дым, поднимающийся снизу, из городка, то ли вообще светопреставление должно было свершиться — ни весной, ни летом таких дней быть не должно.
Следом поднялся запыхавшийся Петронис с усталым видом и запавшими глазами, помял себе грудь, хотел что-то сказать, но промолчал.
Капитан в очередной раз глянул на часы, качнул головой удивленно — непривычна была дневная темнота, — позвал зычным голосом:
— Фильченко!
Фильченко не было видно — он находился у танкистов, пробовал договориться насчет снарядов, но танковые снаряды для его пушек не годились, — встал перед Горшковым, будто из-под земли вытаял, козырнул.
— Готовься, земляк, к стрельбе, — предупредил его капитан.
— У меня снарядов осталось ноль целых ноль десятых на каждый ствол.
— Вот все их по врагу и выпустим. — Капитан неожиданно нахохлился и добавил: — Если, конечно, немцы не поднимут на кирхе белый флаг.
— Поня-а-атно, — протянул Фильченко. — Ч-через сколько минут они должны поднять флаг?
— Осталось семь минут. — Горшков поморщился болезненно — не мог себе простить потерю Дика: ну зачем взял его с собой?
Фильченко словно бы взнялся, вскинулся над самим собою, сделался выше ростом, — с длинными ногами, длинными руками, стал походить на некое диковинное дерево, — прокричал звонко:
— Публика-а! Приготовиться к стрельбе!
И слева и справа послышалось металлическое клацанье, лязг — расчеты загоняли в стволы последние снаряды. Фильченко пробежался глазами по орудиям и доложил капитану: