Бросок на Прагу
Шрифт:
— Я в это верю, — проговорил он, часто и мелко кивая, — иначе ради чего мы положили столько людей… А?
Капитану захотелось сказать Дику что-то ободряющее, хорошее, нежное даже, но он не находил нужных слов — люди огрубели на войне, огрубел и капитан. Неожиданно сделалось неудобно перед Диком.
— Огонь! — тем временем в очередной раз прокричал Фильченко, дула орудий привычно украсились оранжевыми снопами, одна из семидесятишестимиллиметровок, крайняя, подпрыгнула нервно, оторвалась от земли и расколола плоский, криво стекший на одну
К орудию кинулись сразу несколько человек, вцепились кто во что — кто в колеса, кто в станину, кто в затвор, кто ухватился за щит — так сообща, вскрикивая азартно, сипя, подтащили пушку к развернувшемуся «доджу» и накинули цепь на буксирный крюк.
Один только человек не принимал участия в общей суматохе — Мустафа. Он стоял в сторонке и, покручивая пальцем верньер наводки, рассматривал городок в бинокль. Вдруг он резким движением опустил бинокль, потом вскинул, но смотрел в окуляры недолго, снова опустил.
— Товарищ капитан, — прокричал он громко, — фрицы белый флаг выбросили, видите? Целых три флага, не один… Они сдаются!
Это Горшков тоже засек: на темном дымном фоне светлые пятна флагов были видны отчетливо, только это были парламентерские флаги, а не флаги капитуляции. Флаг флагу, как говорится, рознь. Даже если они имеют один цвет.
— Фильченко, что у тебя со снарядами?
— Взяли запас по двадцать снарядов на каждый ствол, так что пока еще есть…
— Будь экономным.
— Куда уж экономнее, товарищ капитан, экономнее можно быть только в бане.
— Стоп огонь! — скомандовал капитан, поправил на себе гимнастерку, загоняя складки под ремень, разом становясь стройнее и моложе. — Послушаем, что скажут господа парламентеры.
Идти на встречу с парламентерами не хотелось — уже тошно было видеть загнанные небритые физиономии немцев, даже в ушах начинало нехорошо звенеть от одной только мысли, что надо встречаться с гитлеровцами. И физиономии у них стали такие, будто сотворены по общему трафарету. Одним мазилой, одним пальцем сделаны. Тьфу!
Пушки друг за дружкой выплюнули стреляные, курящиеся сизым дымком, горячие гильзы. Горшков любил звон этого металла, хуже было, когда звона не было слышно совсем — это всегда означало, что снарядов нет, а артиллеристы их полка без снарядов прошли добрую треть войны, — если не половину, воспоминания об этом обязательно рождало внутри боль, причем болеть начинало не что-то отдельное — допустим, сердце или простреленное легкое, болеть начинало сразу все, — это же произошло и сейчас. Горшков застегнул воротник гимнастерки и позвал спокойным, глуховатым от того, что боль не проходила, голосом:
— Пранас! Ты где? — Сунул под воротник палец, провел им вначале влево, потом вправо, освобождая костяшку кадыка. — Где ты?
— Здесь, — как всегда, с запозданием отозвался Петронис.
— Давай-ка бери пару
— Зачем?
— Чтоб вид был генеральский.
— Не стоит, товарищ капитан, — лучше уж я буду младшим лейтенантом. Так мне привычнее. Я — простой переводчик, толмач.
— Ты, Пранас, один из офицеров орденоносного артиллерийского полка, прошедшего путь от Сталинграда до Эльбы!
— Спасибо, товарищ капитан, — Петронис улыбнулся с иронией, — я эти слова себе в командирскую книжку запишу.
— Запиши, запиши, Пранас, — разрешил Горшков, подумал про себя, почему же у него не проходит внутренняя боль — родилась в нем и словно бы окостенела, даже дышать мешает.
— Вам тоже надо бы пойти на встречу с парламентерами, товарищ капитан. — Петронис отогнал от себя хвост вонючего дыма. — Вы — командир.
— Нет уж, Пранас, уволь. Обойдись для первого раза без меня — одной встречей дело ведь не обойдется: слишком много фрицев в городке. А второй заход парламентеров потянем вместе. Как бурлаки тянули свою скорбную лямку на Волге.
— Чего это вы, товарищ капитан, стихами заговорили?
— Заговоришь тут. — Горшков приложил к глазам бинокль, вгляделся в парламентеров — те, обходя «тридцатьчетверки», перегородившие дорогу, карабкались сейчас по каменной крутизне вверх, один из немцев, широкоплечий детина с конопатым лицом, не прекращал размахивать белым полотнищем… Здоров был ландскнехт, до войны явно работал где-нибудь в деревне, крутил на ферме хвосты быкам, отвинчивал по самую репку и отправлял в Берлин, в ресторации на суп. — Заговоришь тут не только стихами — баснями, — пробормотал Горшков негромко, — даже если сам не захочешь — обстоятельства заставят.
— Каковы наши условия? — Петронис поправил на голове пилотку, сбил ее малость набок, чтобы выглядеть побойчее, этаким лихим воякой, подтянул на гимнастерке вкусно захрустевший ремень, притопнул сапогами, сбивая с них пыль.
— Условие одно — полная капитуляция, — капитан передал бинокль Мустафе, — без всяких условий. — Предупредил строго: — Автомат возьми с собой, Пранас. Все немецкие парламентеры — с автоматами. Даже носорог с квадратной челюстью, который тащит флаг.
— Боится.
— Троих ребят с собой возьми. Вот Мустафу… — Горшков оглянулся на «додж», около которого толкались, затеяв какую-то беспечную игру, мало отличимую от школярской, разведчики, — еще с тобой пойдет Дик, — впрочем, Горшков тут же отрицательно мотнул головой, вспомнив свой разговор с ефрейтором, — нет, Дика пока оставим. Возьми с собой еще сержанта Коняхина, они с Мустафой составят хорошую пару, еще… еще Юзбекова. Быстрый малый. Все, Пранас, — капитан подтолкнул Петрониса под лопатки, — с Богом!