Бросок на Прагу
Шрифт:
Сошлись на каменистой площадке, оберст устало козырнул, представился, капитан Горшков представился в ответ.
Человек в непонятной форме, украшенной немецкой медалью, оказался переводчиком. Говорил он по-русски так же хорошо, как и Горшков, без акцента. Говор у него был московский либо сибирский, эти говоры похожи.
— Власовец? — спросил у него капитан.
— Да, из РОА, — с достоинством ответил переводчик.
— РОА — это что за зверь такой? — Горшков враз сделался хмурым и злым.
— Русская освободительная армия.
Все было ясно как божий день. Три буковки эти,
— Ну и чего хотят твои хозяева? — грубо, на «ты», спросил капитан.
Плосколицый сменил чистый московский язык на другой и бойко залопотал на смеси чухонской, бердичевской, немецкой и одесской мов, Горшков его совсем не понял, а вот оберст понял хорошо и в довесок произнес несколько звучных жестких фраз, которые дошли до капитана, будто он разговаривал с оберстом без всякого толмача.
— Господин полковник говорит, что в городке находится полторы дивизии с вооружением и полным боекомплектом, — начал тем временем скороговоркой переводить толмач, глотая слова и запятые. — Даже если солдаты начнут наступать, идя в гору в лоб, на ваши пулеметы и орудия, вы не сумеете остановить их. И перебить не сумеете, господин капитан.
— Ну и что? — хмыкнул Горшков совсем непротокольно. — И что дальше?
— Господин полковник предлагает разойтись по-мирному. Вы пропускаете немецких солдат, немецкие солдаты, не трогая, пропускают ваших.
— Не получится, — отрицательно покачал головой капитан. — Я приму только одно — безоговорочную капитуляцию. Полную сдачу в плен. Без всяких условий. Иначе мои орудия снова откроют огонь. Снарядов у меня достаточно для того, чтобы перемолоть полторы дивизии господина оберста. Плюс у меня танки. Я их спущу вниз и поставлю на прямую наводку. У меня стадвадцатимиллиметровые минометы, которые я пока не задействовал… Достаточно?
Переводчик кивнул, останавливая капитана, — иначе все не запомнить, — перешел на язык, которым общался с немцами. Пока он говорил, лицо оберста мрачнело на глазах.
Внимание Горшкова привлек один немец из свиты оберста — молодой, с белесыми, наполовину выгоревшими волосами, выбившимися из-под пилотки, с такими же обесцвеченными ресницами и тонкими женскими губами. Был он какой-то дерганый, словно недавно получил контузию, нервный, из рук не выпускал автомата, поглаживал его, словно любимую кошку.
Капитан понял, что этого немца из вида нельзя выпускать, нагнул голову чуть вбок и едва слышно, не разжимая рта, позвал:
— Мустафа!
В одно мгновение Мустафа выдвинулся вперед, встал рядом с командиром крепко скроенный, невысокий, готовый в любую секунду действовать, по другую сторону Горшкова также встал разведчик — передвинулся из второго ряда — ефрейтор Дик. Мустафа и Дик также обратили внимание на нервного немца — не понравился он им.
— Это нечестно! — неожиданно воскликнул оберст, щеки у него побурели.
— О честности надо было думать двадцать второго июня сорок первого года, господин оберст, — произнес Горшков повышенным тоном. — Даю вам пятнадцать минут на принятие решения. Если
Пока власовец переводил эти слова оберсту, нехорошо светившемуся своим побуревшим лицом, нервный белесый немец начал дергаться, хлопал ртом, будто на язык ему попала муха, и он никак не мог ее выплюнуть, руки блудливо забегали по автомату — очень странный был этот гитлеровец. В глазах его родился болезненный блеск. Мустафа, увидев это, предупреждающе приподнял ствол своего ППШ.
Толмач закончил говорить, плоское лицо его посерело, во взоре появился испуг — он боялся… Понимал, что за прошлое придется отвечать, и боялся этого: в Красной армии есть люди, которые специально охотятся за такими, как он.
Нервный немец тем временем прокричал что-то яростно, сплюнул себе под ноги, вскинул вверх руки с автоматом — был взбешен требованием Горшкова, — и вдруг, ловко перехватив «шмайссер», нажал на спусковую собачку.
Ефрейтор Дик, находившийся рядом с капитаном, прыгнул вперед, очередь, предназначавшаяся Горшкову, попала в него — он успел прикрыть командира. Дик застонал, согнулся подбито, безъязыко засипел — в него вошло не менее семи пуль. Мустафа прямо с бедра всадил в немца очередь из ППШ.
У того «шмайссер» выскользнул из рук, шлепнулся в камни и, будто ненужная железка, дребезжаще загремел, поскакал вниз, втыкаясь стволом в валуны, подпрыгивая, совершая безумные прыжки то в одну сторону, то в другую. Горшков подхватил ефрейтора на руки:
— Дик! Дик!
Бурое лицо оберста в несколько мгновений сделалось белым — он не ожидал такого поступка от людей из своего эскорта, испуганно прижал руку к груди. Грязная, испачканная пеплом и горелым маслом рука эта на глазах сделалась полупрозрачной, какой-то бескостной, мертвой.
— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков. Все было бесполезно — ефрейтор Дик умирал.
Стрелявший немец отлетел в другую сторону от своего автомата, очередь ППШ отделила его от группы парламентеров, вообще отделила от этого мира, он широко открыл свой рот, прошамкал что-то невнятное, на губах его показалась кровь, брызнула на подбородок.
Немец еще был жив и еще мог говорить, но в глазах его уже появился туман, похожий на дым, будто он упал лицом в костер, наелся всего, что было среди углей, в огне, просипел булькающе:
— Русские свиньи, пропустите нас!
Горшков дернулся, вскинул голову. Пальцы его были липкими от крови. Это была кровь Дика. Встретившись глазами со взглядом Петрониса, капитан вопросительно вскинул голову еще выше.
— Он сказал: «Русские свиньи, пропустите нас!» — нехотно перевел Петронис, поморщился: такие вещи лучше не переводить.
Мустафа вновь ткнул стволом автомата в сторону немца и нажал на спусковой крючок. Короткая, очень короткая, в два патрона очередь добила фрица, приподняла над осыпью, перевернула через голову один раз, потом второй и уложила на одном из валунов, — умирая, немец отчаянно замолотил ладонью по каменной крошке: шлеп, шлеп, шлеп… Внезапно рука остановилась, обвяла и, словно бы сама по себе распрямилась, отползла в сторону.