Брусчатка
Шрифт:
Может быть в одном из таких свинцовых гробов находилось обескровленное, изуродованное тело Лиды…
Впрочем, это ведь только так — предположение…
Басманная больница
Кто сумел пережить, — тот должен иметь силу помнить.
Я проснулся оттого, что тупая боль в боку вдруг дополнилась новой болью — резкой, острой, порывистой.
"Катетер для отвода гноя сдвинулся", догадался я и стал думать, что же теперь делать. С пяти коек моих однопалатников в полутьме доносились похрапывания, постанывания, какое-то бормотанье. Воздух был неподвижен, тяжел и липок, источал запахи лекарств,
…Мы ехали с моим старинным другом, шофером Шамашем, На экспедиционном фургоне из одного отряда в другой по мягкой грунтовой дороге, почти равномерно, то поднимаясь на пологие склоны, то спускаясь с них. Уже светило вовсю южное солнце, жарко. Справа глубокой темной, металлической зеленью поблескивали тяжелые листья буков, весело подрагивали нежно-зеленые, кое-где с желтинкой узкие листочки акаций, овальные фонарики кизила, а на кустах терновника виднелись фиолетовые с перламутровым отливом крупные плоды. Слева шли и шли поля высокой кукурузы с развевающимися желтоватыми султанчиками поверх початков. Иногда они сменялись аккуратными шпалерами виноградников, где уже наливались разноцветные гроздья. Воздух был душист и свеж, был напоен запахами полевых цветов, пением птиц.
Шамаш осторожно объезжал тяжелые повозки-каруцы, неспешно влекомые парами волов, с дремлющими на передке возницами и покачивающимися высокими штабелями кукурузы.
— Иван-молдован хочет себя, да и скотинку молодой кукурузой попотчевать, — покосился на одну из таких каруц Шамаш.
Я согласно кивнул и почти тут же почувствовал нарастающую тревогу, поднимавшуюся откуда-то снизу к сердцу. Я знал, что она предвещает, но еще некоторое время пытался подавить,4е. Тщетно. А потом стали пульсировать, то усиливаясь, то вовсе исчезая, острые уколы в правом боку. Перерывы между уколами становились все меньше, боль стала режущей, заполнила все тело, я почувствовал, что скоро потеряю сознание.
— Останови, Семен Абрамович, — сказал я.
Шамаш, который уже давно все понял, съехал на обочину, остановил машину и помог мне выйти. Я лег ничком на обочину тут же, вдыхая запах пыли и уже начинавшей жухнуть травы, чувствуя, как от бешеной боли тяжелеет и гудит голова, сжимается сердце.
— Сабр амед, — негромко сказал Шамаш, — предел терпения. Нельзя же так мучиться. Придется…
— Ты меня наркоманом сделаешь, — мрачно сказал я, но сам понимал, что нахожусь на пределе. — Ну, что же, давай.
Шамаш, сверкнув на солнце рыжей шевелюрой (а его фамилия по-караимски и значит — "солнце"), наклонился надо мной, вытащил из полевой сумки коробочку и раскрыл ее. Намочив кусок ваты спиртом из флакончика, он протер мне на руке пятно выше локтя, достал из герметически закрывающегося баллончика со спиртом и пружинкой шприц, надел иглу, отломив кончик ампулы набрал морфий и привычно, уже мастерски, сделал укол. Что-то затряслось, забурлило во мне. Откуда-то от самой головы вниз стали накатывать тяжелые, сладкие волны, постепенно снимая боль, которая отступала и осталась лишь глухими и все более редкими подергиваниями. Наконец, я встал, пошатываясь, и сел в машину. Обычно разговорчивый, Шамаш тоже молча сел за баранку, и мы поехали. Только через час или полтора он сказал довольно угрюмо: — Нельзя же так мучиться, командир. Будто бы в Москве нет хороших врачей…
…Шамаш всю или почти всю войну провел под Ленинградом, то на Ленинградском фронте, то на Волховском, то на "дороге жизни" на Ладоге. С этих Двух фронтов запомнил он несколько неведомо кем сочиненных солдатских песенок-самоделок, и мы, его товарищи по экспедиции, любили, когда он их пел. Вот и тогда он негромко запел одну из таких песен. Сначала я не обращал на это внимания, но поневоле стал вслушиваться в хорошо уже знакомые слова и нехитрую мелодию.
Вспомним о тех, кто командовал ротами,
Кто умира-а-ал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу.
Пусть вместе с нами земля ленинградская
Рядом стои-и-ит у стола.
Вспомним, как русская сила солдатская
Немца за Тихвин гнала…
…Я не успел дослушать до конца, потому что почувствовал: кто-то стоит рядом и в больничной полутьме увидел зыбкое белое пятно. Догадался — дежурная медсестра Галя.
Прежде чем я успел раскрыть рот, Галя прошептала:
— Георгий Борисович, там в восьмой палате послеоперационный больной очень мучается. Надо ему укол понтапона сделать. А я забыла, сколько.
— Введи грамм, — решительно сказал я, хотя, в противоположность Гале, медицине не обучался и исходил только из своего собственного опыта. — Да, а потом зайди ко мне.
Все-таки изрядное свинство оставлять Галю дежурной сестрой на ночь в корпусе, где свыше 80 больных и почти все тяжелые.
Галя поступила в больницу почти одновременно со мной, после окончания трехгодичного фельдшерского училища. Это была восемнадцатилетняя, худенькая еще, нескладная девушка с большими, в сборочку розовыми губами, с четким очерком миловидного лица и прямым подбородком с небольшой ямочкой посередине. По утверждению некоторых романистов, таким подбородки бывают у людей смелых, решительных и непреклонных. Может быть, все эти качества действительно заложены в Гале, но, видимо, им будет суждено проявиться только в далеком будущем. Пока же эта застенчивая девушка с состраданием и откровенным страхом глядела на больных. Ее робость и неопытность тут же заметили некоторые остроумцы из выздоравливающих. Так как в урологическом корпусе изобретать предлоги для различных процедур с интимными органами не нужно, то они, забавы ради, то и дело обращались к ней с соответствующими просьбами, да еще нарочно громкими голосами. Галя краснела, а иногда просто убегала Остроумцы жаловались старшей сестре, та устраивав. Гале разнос. У нее выступали слезы на больших карих глазах, и она потом долго плакала, открыв двери стенного шкафчика и уткнувшись носом в стоявшие там лекарства. Видно было, как под белым халатом подрагивают ее острые лопатки.
Я, пройдя по палатам, пристыдил и обругал остряков, и они сразу же все прекратили. Им и самим было не по себе, но просто из дурного молодечества друг перед другом они никак не могли остановиться. После этого Галя прониклась ко мне симпатией и доверием, а также, немало меня озадачив этим, решила, что я разбираюсь в медицине. После операции она трогательно, хотя и не умело ухаживала за мной. А вот теперь, когда главный врач корпуса на два дня куда-то вылетел на консультацию, какой-то умник догадался оставить ее на ночь дежурной сестрой.
Вечером, после каждой процедуры, Галя, обессиленная главным образом от неуверенности, валилась на стул, пока новый крик не подзывал ее к очередному больному.
Время от времени она обращалась ко мне за советами, которые я, несколько поднаторевший в медицине за время пребывания в корпусе и принимая во внимание всю безвыходность ее положения, отваживался ей давать.
— Больной в трлъей палате очень стонет, — горестно сообщала мне Галя.
— А что у него?
— Камень в левой почке.