Брусилов
Шрифт:
Только сейчас Игорь понял, зачем нужно было этому типу попросить огня. Пусть! Черт с ними! Он не собирается скрывать свои намерения...
У фонаря на углу Загородного Игорь снова посмотрел на часы. Было без семнадцати минут два. Никакой театр не мог задержать компанию так поздно... Очевидно, мерзавец поехал еще куда-нибудь. Но Игорь решил ждать до утра. Этой ночью все должно кончиться.
Опять какой-то субъект вынырнул из тьмы.
— Разрешите узнать, господин офицер, который час?
— Убирайтесь к черту!
Старец не приехал
Наутро начальник охранки Комиссаров доложил министру Хвостову, что всю ночь квартира Снарского была погружена во мрак и никакой оргии не состоялось. Запрошенный по сему случаю журналист Михаил Снарский сообщил, что Распутин в тот вечер был крайне занят делами и выезжал в Царское Село.
Вскоре, однако, министру удалось установить истину. Он узнал, что в ту ночь Распутин, Снарский, Манусевич-Мануйлов и Лерма с хором цыган весело прокучивали выданный на «оргию» аванс в отдельном кабинете Палас-театра.
XIII
Проснулся Игорь в два часа дня с мучительным сознанием, что его жестоко одурачили. Манусевич разыграл его, как последнего дурака. Пристав, явившийся на вызов охранника в Казачий переулок, потребовал у его благородия документы и, конечно, доложит о случившемся Константину Никаноровичу.
В три часа Игорь, узнав номер телефона, звонил Любе Потаниной.
Сначала к трубке подошел швейцар, потом Игорь слышал, как швейцар крикнул: «Барышню Любу к телефону», слышал, как по ступенькам застучали каблучки, как девичий голос зазвенел: «Кто спрашивает?»
— Говорит Игорь Никанорович Смолич, тот офицер... Это вы, Любовь Прокофьевна?
Что-то зашуршало в мембране и после безмерно долгого молчания донесся едва слышно все тот же знакомый и вместе чужой голос:
— Нет... ее нет дома... И аппарат выключили.
Игорь остался стоять перед телефоном. Он не повесил трубку на рычаг, а просто выпустил ее из рук. Трубка, повисла на зеленом шнуре и долго качалась вдоль стены из стороны в сторону.
Вечером, получив все нужные справки и документы в управлении Генерального штаба, Игорь был у Мархлевского.
Он сидел в маленькой квартирке капитана среди множества книг, расставленных по полкам вдоль стен, и пил кофе, приготовленный матерью Мархлевского. Кофе был чудесный, но Игорь сознавал только, что он очень горячий и что его нужно пить медленными глотками. Мархлевский радушно улыбался. У него оказались чудесные серые глаза.
— Итак, вы мне все-таки не сказали, зачем вам понадобилось возвращение на фронт? — спрашивал капитан, сочувственно глядя на своего нежданного гостя.
— И вы все это прочли? — не отвечая на вопрос, глядя на ряды книг, спрашивал Игорь.
— Читать нужно мало, но с выбором,— тоже не отвечая прямо, сказал Мархлевский.
Так они беседовали, вполне удовлетворенные обществом друг друга. В комнатах было тепло и уютно, всюду чувствовалась заботливая рука хозяйки.
— Нет, какой же я революционер,— говорил Мархлевский, неопределенно улыбаясь.— Вот был у меня в полку очень интересный человек, настоящий революционер... Его ранили, с тех пор его не видел... Я завидую таким людям...
— Самое трудное на фронте — это бездействие, ожидание,— перебивая собеседника, говорил Игорь.
И внезапно, очень жестко и серьезно, сжав брови:
— Самое главное — враг наверху. Этого нельзя перенести, с этим надо покончить. Прежде всего. Да, прежде всего!
Через час Мархлевский проводил Игоря в переднюю. Когда гость опоясался ремнями, подтянул кобуру, привесил шашку с красной ленточкой, хозяин подал правую руку для пожатия, а левой быстро притянул к себе за шею Игоря, Они братски поцеловались, не сказав друг другу на прощание ни слова.
Мархлевский так и не узнал, зачем посетил его этот замкнутый в себе гвардейский поручик с печальными детскими губами. Вряд ли знал и сам Игорь, что именно толкнуло его к Мархлевскому.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Брусилов лежит на походной койке. Сон не смыкает глаз, они пристально устремлены в непроницаемый мрак. Слух напряжен, до него доносится каждый звук — скрипы, осторожные шаги дежурных, падение дождевых капель за стеною... Если бы не ночь, не звание, не почтенные годы, обязывающие его вести себя степенно, он вскочил бы на коня и ускакал бы в поле... Но надо лежать. Пусть думают, что он спит.
При свете можно было бы увидеть под распахнутым воротом полотняной ночной сорочки худобу его тела, острые ключицы, костистые предплечья, впалую, с седыми волосами грудь... Ему шестьдесят два года. Он родился в тяжелую годину обороны Севастополя. И не однажды после над его головою полыхало боевое зарево. Прожита большая жизнь. Иные в его годы могут подводить итоги и со спокойной совестью уйти на покой. А ему все кажется, что вот только теперь начинается самое главное, ради чего стоило жить.