Брусилов
Шрифт:
— Так…— произнес наконец Брусилов и положил листок на тумбочку.
Короткое это слово прозвучало как итог давних тяжелых дум — приглушенно и замкнуто. Глаза медленно поднялись и во всю ширь оглядели стоявших у койки. Все зашевелились, подались еще ближе, без чинов касаясь локтями, невольно отстраняя друг друга. Перед ними сидел на кровати худой, в распахнутой на груди полотняной сорочке старый человек, ставший им в эту минуту бесконечно дорогим. И, чувствуя эту свою близость людям, стоявшим перед ним, Брусилов проговорил очень душевно, очень тихо:
— Я знаю, с какими чувствами вы пришли. Благодарю вас... Не скрою, друзья, назначение мое главнокомандующим не застало меня врасплох. Я к этому готовился давно.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Розовая с рыжеватым пухом рука небрежно поигрывает длинными, тонкими, прекрасной золингенской стали ножницами, постукивает их острыми сомкнутыми концами по зеркальному стеклу, покрывающему зеленое сукно письменного стола. В стекле отражаются и ножницы, и рука, и черненого серебра письменный прибор, и пламя двух прозрачно-белых свечей в серебряных, прекрасной работы, подсвечниках. Рука медленно тянется к внутреннему карману визитки, достает оттуда плотную продолговатую чековую книжку, распластывает ее на столе, опять поднимается и через мгновение опускает на жесткий зеленоватый листок книжки золотое перо вечной ручки. Перо скользит по бумаге и выводит всего лишь несколько слов и цифру с тремя ноликами... Потом привычным движением вырывает листок двумя пальцами и протягивает его куда-то в сторону, в колеблющийся сумрак.
— Помилуйте... Игнатий Порфирьевич... Зачем? Видит Бог, я от чистого сердца...
Голос из полумрака дрожит неподдельным чувством, со слезой, органными переливами.
Темная рука в мундирном рукаве принимает листок.
Перед Манусом сидит на кончике стула генерал Артамонов. У него бравое лицо старого служаки, широкая грудь в орденах. «Почему-то все они — генералы и вахмистры — одинаково принимают на чай... Дам ему еще пять минут для изъявления признательности — и хватит», — думает Игнатий Порфирьевич, покачивая головой и улыбаясь с благодушной кротостью доброго приятеля, всегда готового поделиться, чем может. Правая рука его незаметно нащупывает у края письменного стола под дубовой верхней доской крохотную кнопку электрического звонка. Ровно через пять минут он нажмет кнопку, явится секретарь и доложит о следующем посетителе.
История генерала давно известна. Все, что можно ждать от этого человека, ясно как на ладони. Сообщенные им новости уже не новы. Только одна деталь, незначительный, по мнению генерала, факт стоит больше врученных ему пяти тысяч... Это о том, как он «упустил» целых двадцать тысяч пленных австрийцев. Но пусть генерал думает, что пять тысяч аванс в счет будущих услуг... «Какая ординарная физиономия! Нет, в швейцары я бы его не взял, Он пропустит ко мне любого, давшего ему самую ничтожную взятку».
Генерал Артамонов — покорный слуга Иванова Николая Иудовича. Он командовал 1-м корпусом в армии Самсонова (32) и провалил операцию. Его корпус спасся от полного разгрома случайно. Носам генерал не без личной отваги. Перейдя мост у Сольдау с остатками корпуса, всего лишь с одной ротой, он сел на валу у окопа под артиллерийским обстрелом... Зачем? А вы спросите его! Потом посмотрел на часы, сказал, что «время», мост взорвали, рота стала отходить. «Ну, положим, он знал, зачем сидел, — лениво размышляет Манус.— Он уж совсем не такой храбрый дурак. Ему нужен был этот фортель, чтобы себя реабилитировать...»
А Артамонов добился своего! Николай Николаевич расцеловал храбреца. Артамонов втерся в 11-ю армию Селиванова, осаждавшую Перемышль. А когда 8-я армия своими
«Ну да, их просто не оказалось к поверочному подсчету!— думает Манус—Это надо уметь! Такое дурак не сообразит!.. Нет, мои пять тысяч даром не пропадут. Он отслужит...» Конечно, пришлось пожертвовать карьерой... Письмо Иванова в ставку с просьбой прикомандировать Артамонова в распоряжение штаба фронта несколько запоздало... Вопрос о замене Иванова Брусиловым был решен окончательно. Теперь генерал зачислен в резерв чинов Северного фронта. И вот сидит, плачется, рассказывает анекдоты про ставку, просится на службу... Кем? Швейцаром? Нет! Пусть еще походит при всех регалиях... Пригодится. Конечно, Иванов перемудрил. Зачем нужно ему было так явно высказываться против наступления на этом дурацком февральском совещании? Предсказывать то, что потом сам же скомбинировал,— провал операции Щербачева? Беда с этими генералами! Поменьше бы храбрости, побольше ума. Сейчас обиды, сейчас: «Я болен, я устал, пусть за меня молодые поработают...» И это тогда, когда, почувствовав неладное, Игнатий Порфирьевич принял свои меры. Григорий Ефимович совершенно твердо сказал Вырубовой, что считает Иванова подходящим кандидатом на пост военного министра. Царица писала об этом царю, царь был склонен... Так нет! — надо же было говорить эти глупые слова о болезни... и Алексееву, и Эверту... И все поверили. И назначен вместо Поливанова Шуваев...»
— С его авторитетом, мудростью, военным гением — сидеть без дела! — говорит с пафосом Артамонов.— Состоять при особе его величества, конечно, великая милость, но судите сами, Игнатий Порфирьевич, разве это под стать Николаю Иудовичу? Ему бы начальником штаба верховного!
«Положим, как раз не надо, — думает Манус, — пусть сидит Алексеев, пусть отвечает он. Советы можно давать неофициально, если они умные...»
И розовый короткий палец Игнатия Порфирьевича нажимает кнопку. Секретарь почтительно докладывает, что следующий на очереди — Ерандаков Савелий Онисимович.
— Вы мне простите, генерал...
Артамонов готовно вскакивает, басит, что чрезвычайно обязан, всегда к услугам, и бодрым шагом ретируется.
Манус мгновение сидит неподвижно, глядя на ножницы, лежащие перед ним, его тянет взять их снова — это прекрасные ножницы, он их купил вчера, они лучше всех, что лежат в правом ящике его письменного стола. Они режут бумагу беззвучно, одним незаметным движением. Игнатий Порфирьевич еще не успел ими насладиться, он откладывает это до того времени, когда никто уже не помешает, Он прищуривает веки, чтобы не устали, Они у него всегда чуть воспалены и не выносят яркого света. Поэтому в его служебном кабинете горят свечи. Разговаривая с собеседником, Манус едва только приоткрывает щелочки, за которыми прячется живость его голубых глаз. По сути дела, он и разговаривает очень мало. Ему теперь не нужно, как в былое время, изощряться в красноречии. Ему не приходится ни убеждать, ни советовать, ни излагать последовательно ход своих мыслей. Достаточно сделать приветливое лицо, воскликнуть: «А, ваше превосходительство!» — или: «А, мой дорогой, прошу, прошу!» — и ничего больше, ни одного слова во все время визита, ничего для того, чтобы человек распахнулся, вылез из кожи, выболтал все, что от него требуется.