Бруски. Книга I
Шрифт:
Род Плакущевых в Широком Буераке считался цепким… Об этом знал Илья Максимович и не раз за обедом перед своими гордился:
– Наш род – Плакущевых – это тебе не то, что Пырякиных, аль там Шлёнка… Мы из дерьма конфетку лепим, а уж из конфетки и подавно что устроим.
В улице же говорили про Плакущевых, особо – про дедушку Максима:
– Тот, покойник, бывало, до ветру пойдет – сядет и глядит: нельзя ли это добро назад в квашню… Та-акой был…
– Скупость не глупость, – отвечал на это Илья Максимович. – Ты сумей так жить, чтобы над чем скупиться можно было…
А за эти дни Илья Максимович почувствовал, что он уронил свой род – сорвался. Сорвался так, что и себя-то всего переломал. И держится все сейчас на тоненькой ниточке… Оборвется ниточка – и конец цепкому плакущевскому роду… За кого тогда выйдет замуж Зинка? Какой жених попадется? Хорошо бы рода чухлявского, аль Захарки Катаева – ничего бы! А коль подцепит Зинку вертопрах и разнесет все, скопленное годами, по ветру… Тогда что?
Слезы поползли, запутались в седой бороде…
«За гнилой сучок по дури уцепился, вот и сорвался… Ко власти хотел разбойника, какого-то Карасюка – вот он гнилой-то сучок. И то забыл: только поддайся – мужик тебя с кишками слопает, да еще облает, скажет – не жирен, проклит, был, костистый. Ах ты, дурная голова».
За Карасюка, за его встречу не раз Плакущев колотил себя кулаком по высокому выпуклому лбу и все искал крепкий, надежный сучок, за который можно было бы не одному, а десятерым уцепиться – не лопнет.
Кряхтя, он поднялся, свесил худые желтые ноги, сел.
«Земля? – Он упрямо всматривался в темный угол. – Из-за нее дед Сутягина – Уваров-граф – мужиков порол, из-за нее мужики барина в Волгу… За землю мужик зубами… Стало быть, – Илья Максимович, будто подсчитывая выручку от продажи, загибал пальцы, – стало быть, от земли и идет».
В напряжении лоб собрался в морщинки, губы затряслись, а глаза еще упорнее глянули в темный угол.
«А землю эту – эти обиралыцики, ячейщики, советчики… Они от господ отняли… Куда ее? Мужикам! Ну, стало быть, и зубы мужичьи у ячейщиков… а отселя… и сила в этом у Степки Огнева… А отселя…»
Сунул босые желтые ноги в опорки, вышел за калитку и сел у двора на лавку.
Улица на сорок первый день показалась ему какой-то иной; не то она обносилась за эти дни, не то состарилась совсем… Даже ветла у Пьяного моста будто еще больше расщепилась, обкургузилась, а яблони за двором Никиты Гурьянова будто хихикают. Отвернулся от яблонь, прикрыл ладонью глаза, напряженно думая.
Из-за угла показался Чухляв. Он долго, будто на покойника, смотрел на Плакущева, потом тихим шажком подошел, сел рядом, заговорил ласково:
– Эх, Илья Максимович, хворь-то как тебя скрутила… Краше в гроб кладут. Мы думали, ты уж и не встанешь: умрешь.
Илья Максимович поднял голову – в упор долго смотрел на Чухлява.
– Да, вот дрянища какая-то, – наконец заговорил он, – дрянища какая-то по всему телу – ломота: и ноги, и поясница, и в утробе – беда. – Чуть помолчал, посмотрел вдаль. – Да что, Егор Степанович, плохо сыграно – кругом решка.
Чухляв снял с головы картуз, положил его на острые колени, крякнул в недовольстве – не то на Карасюка, не то на хворь Плакущева,
– Да ведь под решкой-то орел находится.
Ветер мел по улице сор, трепал сочную зелень ветлы и кособочил идущих по мосту Шлёнку и деда Катая.
– Не за тот сучок ухватились! Согласен с тобой, Егор Степанович, – прервал молчание Плакущев. – Да что, – развел руками, – знать бы, а-а-а?
– Да, – еще тише, завидя шедших на мосту деда Катая и Шлёнку, заговорил Егор Степанович, – а они бузуют, голяки-то… На «Брусках» лопатами бузуют… Утрось проходил я – Давыдка там, Митька Спирин, этот Николка Пырякин, Ванька Штыркин – с бабами все… Степки только не было, а тут и он подошел… Все бузуют… – и заторопился, предупреждая: – Дохляк этот идет… Катай. Стар, а ухо держи, а с ним волчок голодный, Шлёнка.
– Здорово! – прошипел Катай, поравнявшись с Плакушевым и Чухлявом, и свернул за угол, а Шлёнка направился прямо на них и разогнал их в разные стороны, словно ястреб голубей.
4
Катаевы когда-то назывались Яшиными и жили в Кривой улице, на том самом месте, где после пожара Егор Степанович Чухляв построил свой дом глаголем. Катаевы же переправились в Заовражье. Здесь – по глубокому убеждению дедушки Катая – и для огородов и для пчел место вольготное. Да и народ не такой хапун, как в Кривой улице.
И расплодилась от дедушки Катая семья большая – все, как от одного куста побеги. Сын – Захар – кряж хороший. У Захара четыре сына – с одного разу колом не сшибешь.
– Костям Яшиных со дня смерти сто лет. Теперь с меня другой род пошел, Катаевы, и у меня в хозяйстве – я хозяин.
– Без хозяина дом, понятно, сирота, – соглашался Захар.
И дед Катай, не замечая, как у Захара и у всякого при этом губы шевелятся в улыбке, будто перед ним не старик сидит, а трехлетний шалун-паренек, – продолжает:
– Они-то что теперь передо мной, ребяты-то? Я, бывало, мокру варьгу одену – под сарай… и пошел катать топором – варьгу высушу… А ребяты-то уж не те пошли, совсем не те… Впрочем, – спохватывался он, – у меня ребяты – не то, что у других: трудовики, моей крови.
Иногда же по вечерам, когда кто-нибудь из алайских или Никольских ночевал у Катаевых да еще за столом рассказ вел про какого-нибудь счастливчика, Катай отмахивался и недовольный ворчал:
– Да-а-а что там. Чего завидовать? Трудом бы… а то ведь сметанку где слизнул – ну, и… того… Неча завидовать… Это мы вот, бывало…
После этого Катай всегда рассказывал про ту горячку, какая охватила широковских мужиков в то время, когда барин Сутягин стал направо и налево разматывать свои обширные леса…
Да, помнит хорошо то время Катай… Помнит: распродажа леса под раскорчевку была объявлена в весну, а в середине лета многие крестьяне смаху попродали свое хозяйство до нитки, в землянки забились, а вырученные деньги тащили Сутягину… И дедушка Катай в то время, кроме двух лошадей, всю скотину со двора согнал, хлеб, скопленный годами, из амбара повывез и за три сотни серебром купил у Сутягина шесть десятин на Винной поляне.