Бруски. Книга IV
Шрифт:
Кирилл прочитал письмо и сунул газету в стол:
«Ушла, – решил он. – Окончательно ушла», – и опять вынул газету из стола. «Все-таки она называет сына Кириллом малым, – подумал он. – Значит, и меня не забыла». Это его порадовало, но следующие строчки снова ударили его, как хлыстом: «Только теперь, когда стала работать на тракторе, я узнала, что жизнь красивая и жить хорошо». – Ну, что ж, – сказал он, будто обращаясь к Стеше, – каждому своя дорога. Да и не любила ты меня… никогда, – это он наврал сам себе, но ему больше нечем было утешить себя. «Феню разве позвать? Придет ведь», – подумал он, но и
– Ай да Павел! – с гордостью воскликнул Кирилл и вспомнил ночь в гостинице.
Кирилл, проснувшись от сдержанного стона, поднялся тогда с кровати и увидел – Павел лежал на постели, прикрыв голову подушкой, и стонал. Кирилл подошел к нему и, не зная, как его утешить, сказал:
– Паша. Давай выйдем. Заря уже на воле.
– А-а-а. Очень хорошо. Тяжело мне: Наташку вспомнил. Вот ведь как! Все время себя уговариваю: ты, мол, комсомолец, и страдать тебе нельзя. Не положено. А как останусь один – всего ломает, все тоскует во мне… и тяжело.
Осень сыпала мелкими брызгами. Утоптанные тропочки бежали через огороды, овраги, долинки. От брызг осени они стали мягкие, точно сделанные из подогретого воска. А вон совсем низко над полями тянутся ожиревшие гуси на юг. Они летят так низко, что слышен свист их крыльев и даже видно, как они поворачивают головы, осматривают поля пуговичными глазами.
– Гуси, – проговорил Павел и снова затосковал: полет гусей почему-то напомнил ему Наташу.
Как-то раз на многолюдном литературном вечере он слушал лектора. Высокий, со впалой грудью, с длинными руками, как шесты (как узнал потом Павел, – один из последних отпрысков старинного княжеского рода), он говорил серьезно и убедительно о том, что «любовь и всякая прочая штука – мещанский предрассудок», что «настоящего труженика эти и прочие причиндалы вовсе не интересуют».
Наташка, комсомолка с пышными растрепанными космами, ворвалась в жизнь Павла Якунина и опрокинула все доводы оратора со впалой грудью, с длинными, как шесты, руками… и погибла в один из дней, когда гуси собирались лететь на горячий юг.
Павел стоял на бугре, заросшем жирной лебедой, и долго смотрел вслед утопающим в сером небе гусям.
– Кирилл, – заговорил он, наконец, – ты не обижайся, мы все тебя за глаза так называем. Отпусти меня. Хочу летать.
И тогда Кирилл отпустил его в Ленинград – в школу летчиков. И вот теперь Павел летит «в дальнее плавание».
«Хорошо», – одобрил Кирилл, еще раз перечитав сообщение, и написал телеграмму: «Павел! Перед полетом обязательно побывай на заводе. Не забывай родной уголок. Кирилл Ждаркин».
Кирилл поднял голову. На пороге топтался Егор Куваев. Он выглядывал из-за двери и что-то выискивал.
– А-а-а, – сказал он, увидав Кирилла. – Доброе утречко, Кирилл Сенафонтыч, – затем прибито подошел к столу, вертя фуражку в руках, рассматривая ее. – Без твоего совета сделал. Хошь милуй, хошь казни.
– Что такое? Опять на горах?
– На горах, да не на тех. – Егор одернул новый серенький костюм
– А чего ж благословлять, коль все на мази? Я что ж? Ты чего ж боишься? Насчет того дела?… Ну, ее давно простили.
– И насчет того дела… А оно есть и особо. Как она была ведь Ждаркина и прочее.
– А-а-а? Тебе это что… неприятно?
– Да нет. Я тебя хочу… ну, в гости… Понимаешь? Без тебя пиру нет.
– Приду, – выпалил Кирилл. – Непременно.
А как только Егор вышел из кабинета, у Кирилла «засосало» сердце.
«Ну, вот видишь… все устраивается… а тебя заело», – говорил он себе.
У Егора Куваева в новой – в три комнаты – квартире было много гостей – вся его бригада, бригадиры других бригад, представители от газеты, комсомольцы. В переднем углу сидели Егор Куваев и Зинка – принаряженная, в белом платье, и глаза у Зинки горели, как фонари.
Кирилл крепко выпил в этот вечер и, чтоб развеять свою тоску, сел в машину.
– Лупи куда глаза глядят, – сказал он шоферу, но тут же вспомнил, что это слова Богданова, сказал определенней: – Валяй на Широкий Буерак.
9
Длинная и устойчивая, как утюг, машина, подарок Кириллу от наркома тяжелой промышленности, режет прожекторами тьму, опрокидывает ее на обе стороны дороги и мчится через перевал, через тот самый, перевал, где когда-то шла оживленная торговля между Азией и Европой. Через этот перевал от царя Петра прискакал капитан Татищев. Было это, как утверждают историки, в те годы, когда Петр поставил Русь на дыбы, рассылая во все концы государства своих гонцов, отыскивая хлеб, уголь, медь, то есть все то, что нужно было ему, «дабы прорубить окно в Европу». Капитан Татищев «усмотрел местность около скалистых гор, где живут медведи и грызуны, похожие на крыс». Он стянул сюда два полка солдат и построил медеплавильный завод с домной, похожей на большой примус.
«И оным солдатам, – писал Татищев Петру, – хотя жалование дается каждый месяц порядочно и безволокитно, также провиант, однако многие бежали ныне на воровство на Волгу. И того ради я принужден был, которые пойманы, перевесить. И тем, которые подговаривают бежать, другое наказание учинить. И если не перестанут бегать, то жесче буду поступать».
«Перевесить» считалось легким наказанием. Тех, кого велено было «жесче» наказать, вскидывали на дыбу, вырывали им ноздри, живых зарывали в землю или замуровывали в стенах. Совсем недавно, когда сносили старый завод, нашли кости людей, когда-то замурованных в стенах.
«Вот гад», – подумал Кирилл, вспомнив, как Жарков приравнивал советскую эпоху к эпохе Петра Первого. Но и об этом Кирилл думал, лишь чтоб «задавить в себе несусветную тоску». И о чем бы он ни думал – о заводах ли, о прорывах ли, или о том, что надо заняться школами, надо построить новый стадион, а то старый мал, – о чем бы он ни думал, куда бы он себя ни «кидал», он всякий раз снова возвращался все к тому же: повидать бы Стешу, хотя бы издали, хотя бы одним глазом посмотреть на нее! Какая она стала? И неужели навсегда ушла?