Бруски. Книга IV
Шрифт:
– Да-да. Разговору… разговору надобно. – И Никита снова смотрит на Сивашева. – Я о влаге. Влаги, говорю, надобно бы… как это – по программе или не по программе? Просвети нас. В голову вколоти, Сергей Петрович.
– А-а-а, – догадывается Сивашев и, налив водки в кружку, поднимает над собой и кричит: – Да я за вас керосин и то выпью, а не только эту влагу!..
И яства тронулись: пошли по порядку ломти свинины, захрустели сочные огурцы, зазвенели стаканы, медленно задвигались пузатые, неповоротливые чашки… и все ожило, заговорило, заклокотало…
– И еще я пью за здоровье
– И еще я пью за бездонного коммуниста – Захара Вавиловича Катаева.
– И еще я пью за супротивника свово – Епиху Чанцева.
– И еще я пью…
И стукались, гремели граненые стаканы, пузатые чашки.
А вот ударила русская «Барынька», и люди кинулись в пляс. Никита заулыбался. Он некоторое время смотрит на плясунов, но вот у него дрогнуло плечо, он перенес ногу через скамейку, и не успел он перекинуть вторую ногу, как пошла Анчурка. И куда только девались ее неуклюжесть, размашистый шаг! Она идет плавно, выставив ладони, плотно сложив их, поводит всем корпусом и, отбивая дробь, все наскакивает, наскакивает на «кавалеров».
– Эх, ты-ы, – вскрикнул Никита и пошел на Анчурку, выкидывая плясовые коленца, припевая.
Закряхтел пол под ударами ног, замигала лампа, густая пыль ударила в потолок, застлала окна, лица людей. А люди извиваются, прыгают, приседают, ухают, охают, обливаются потом, норовя переплясать друг друга, перепеть, показать свою удаль – одни уже загубленную, другие – еще молодецкую. Вон танцует пара – Гришка Звенкин и Нюрка. Нюрка раскраснелась. Она уже не в голубом, а в сером платье. Она отбивает дробь ногами и все налетает на Гришку, что-то кричит ему на ухо, а он хохочет громко, закинув голову назад. А вон за столом сидит Епиха Чанцев. Он не может плясать, но он рукой хлопает по столу и ложкой по блюду.
– Эва! Эва! – выкрикивает он.
Никита, еле дыша, сел за стол, а Анчурка – неугомонная – все еще носится, все еще поводит плечами, все еще наскакивает на своих кавалеров…
– За пляску ее полюбил, – шепчет Никита Арнольдову и сам верит этому, хотя пляшущей Анчурку видит впервые. – Увидел вот, как она в девках пляшет, и по любил. Ведь она какая была: выйдет, бывало, в кpyг, поведет плечом, окинет глазом – и ребята с ног валятся. Вот за то и любил.
– А теперь?
– И теперь люблю. Сын у нас имеется. Ой, и сын! Хахаль! – Никита быстро вскакивает из-за стола, убегая во вторую комнату, и через несколько минут является оттуда с сыном на руках. Сын, рыжеголовый, розовый ото сна, просыпается и, ничего не понимая, валится на грудь отца. – Вота какой сын. Вота!
– Эй, – и Анчурка вырвала сына из рук Никиты. – Ты-ы! Что те, поросенок, что ль?
– Вот какой сын. Видал? Ясно. Анчурка меня вальком по спине взгреет. А ведь я должен похвалиться? Должен? Стеша!
– Обязательно, – отвечает Стеша и улыбается.
Под окнами толпятся люди, лезут в двери, в окна. Анчурка прикрывает окна занавесками. А Никита резко отдергивает занавеску и гремит:
– Пускай глядят! Пускай дивятся! Теперь ко мне и Михаил Иванович Калинин приедет. А что? Сядет на
И все поднимаются из-за стола, все тянутся к Стеше. Стеша резким движением берет стакан и выплескивает из него водку в рот. Она задохнулась, но, не показывая виду, говорит:
– Вот и чебурахнули… А я предлагаю выпить за женщин.
– Люблю! Баб люблю. Аль не баб – женщин, – соглашается Никита и пьет.
И опять ударила гармошка, опять заскрипел пол под ударами ног.
– Гриш! Гриш! – Никита треплет Гришку Звенкина и кричит ему в ухо: – Жизнь-то! Жизнь какая наступила… и гости… гости… гости какие у меня. Эй, вы! Стоп на один секунд! Стоп, гармонь! Стоп!
В избе все постепенно смолкли. Никита поднял над головой стакан с водкой и произнес раздельно, с остановками:
– Хочу выпить… за племяша… за Кирилла Сенафонтыча Ждаркина.
Все рявкнули «ура» и выпили. Одна только Стеша отодвинула свой стакан, поднялась из-за стола и ушла в чулан. Этого никто, кроме Арнольдова, не заметил. А когда она снова появилась у стола, он ее тихо спросил:
– Все выпили за Ждаркина, а вы что ж?
– А вы контролируете? – грубо одернула она его и, заметя, как глаза у Арнольдова блеснули обидой, смягчилась, сказала: – Не спрашивайте. И не думайте плохое. У каждого есть свое. Вы надолго к нам?
– Это верно, у каждого есть свое, – согласился Арнольдов и ближе пододвинулся к ней, не сводя с нее глаз.
Стеша поймала его взгляд и дрогнула.
«Что это со мной? – подумала она. – Вот еще раскисла». Она хотела грубо оборвать его, но сказала мягко:
– Вы приходите к нам в бригаду. У нас есть очень хорошие люди, – и повернула голову к окну: далеко в ильменях снова пел рыбак свои ловецкие песни. Значит, занимается заря…
Гости разъезжались, расходились, а Никита Гурьянов, без шапки, что-то мурлыча себе под нос, шагал в поле.
7
Рожь колосистая…
И поют же про тебя песни! Ах, какие про тебя поют песни – звонкие, разудалые! Вот склонилась ты и щебечешь колосом своим усатым, граненым, наливным, тяжелым – и про это поют. Вот выколосилась ты и обильно, охапками во все стороны разбрасываешь желтоватый цвет – и про это поют. Вот сжата ты и лежишь, в снопах – богатырями усеяла поля – и про это поют. Но вот ты сникла, поредела, как волосенки на голове старика – и про это поют, с надрывом, со слезой, с проклятием. Рожь колосистая…
Никита Гурьянов – об этом весь мир знает – никогда толком не обедал. Грязный, с ошметками на руках, он вбегал в избу, хрипло ворчал на своих домашних и, не садясь за стол, хватал раз-два, как собака, и опять бежал в поле. С самой ранней весны и до поздних заморозков он пропадал в поле, норовя «урвать кусок белого пирога». Хапал Никита, урезывал семью, себя, отпахивал борозду у соседа, и, когда это сходило, – радовался, открывалось – молча отступал: все равно борозду отнимут да еще по загривку заедут.