Бруски. Том 2
Шрифт:
– Несчастный я человек. Куры! Кур-рей! – и тыкал рукой в окно.
Во дворе ходили, ежась, точно стесняясь своей наготы, с длинными рябоватыми шеями, голоногие, ощипанные куры. Маркел три года тому назад приготовил четверть вишневой настойки. Тут, по случаю прихода Кирилла, водку выпили, вишню выкинули, куры наклевались вишни, опьянели и попадали, задрав кверху ноги; бабушка решила: куры подохли, – ощипала и выбросила их за сарай. А они протрезвились, вернулись во двор, поражая пьяный мозг Маркела.
– Хо-хо-хо! – гремел Кирилл, подражая Маркелу. – Несчастный я человек: кто теперь за пчелами
Пил он много. Пил чайными стаканами, тянул водку из горлышка, пил из сахарницы, лил водку в блюдо, крошил туда хлеб и хлебал, как окрошку, на удивление всем.
– Вот Артамон, дедушка твой, покойник, ведрами пил, – с гордостью хвастался Егор Куваев. – Ведро поставит перед собой и дует, а потом на кулачки пойдет… как начнет чесать – что твоя оглобля. И церковь не признавал: тогда еще люцинером был, – и хлопал толстыми, почти всегда разбитыми губами.
Кирилл неожиданно поднялся из-за стола и, не обращая внимания на уговоры Быкова, ушел на берег реки, где кишмя кишели гуляки. Тут он ввязывался в борьбу с мужиками, перекидывая их через себя, как ягнят; выворачивал на берегу ольховник, бросал в воду баб – вот так: возьмет в охапку и швырнет с берега, словно курицу, а когда на него налетал разобиженный муж, он, смеясь добродушно и мягко, брал его в охапку, и муж летел в реку следом за женой, а Кирилл кидался в толпу и вместе с мужиками, бабами, сплетаясь в живой клубок, тоже падал в воду; бурля, захлебываясь, орал:
– Э-э-эх! Пей-гуляй: однова живем!
– Пей-попивай – на стол подавай, – вторил ему Егор Куваев, шлепая длинными ладонями по тощим икрам, и не отставал от Кирилла, как не отстает в пути от хозяина дворняжка.
А сегодня Кирилл сидит в избе у Никиты Гурьянова. Никита два дня ходил за ним, сманивал его к себе, упрашивал: «Барана зарезал… для тебя зарезал, Кирилл Сенафонтыч… Племяш, не нанеси смертельную обиду», – и теперь Кирилл у него первый гость, а изба набита зваными и незваными. Осоловелые люди сидят за столом, на кровати, иные вскочили на скамейки, и все вместе, тесно сбившись, пьют, горланят песни, стараясь перекричать друг друга, плачут, ругаются, пляшут, часто выволакивают Кирилла из-за стола, замыкают в тесный круг, и он, обняв нескольких баб, топает ногами, сотрясая стол с чашками, стаканами, блюдами, затем снова садится на табуретку и пьет – много, как лошадь.
На гулянке не было Ильи Гурьянова и Зинки. Они, говорят, уехали по каким-то делам в Илим-город. Плакущев гуляет в соседних селах, гуляет не один, а с юродивым монахом, обещает сегодня к вечеру непременно прибыть в Широкий Буерак. Пускай. Жена же Ильи, Елька, стоит вместе с другими на лавке, поет, топчется, машет полинялым, грязным, еще никогда не стиранным, сохраненным от свадьбы платком и, не отрываясь, смотрит на Кирилла.
«Вот заноза!» – Кирилл, не стесняясь, поманил ее рукой.
Елька быстро спрыгнула, присела рядом с ним на табуретку. Кирилл в упор смотрит на нее. Она бледнеет, трепетно дрожат у нее густые ресницы, на щеках появляются красные крапинки, точно от укола иголкой. Крапинки ширятся, ползут… и щеки Ельки запылали тревожным румянцем, а глаза будто еще больше ввалились,
Она тогда была первый год за Ильей.
– Еленька, какая ты хорошая! Соскучился я по тебе, – шепнул он и, доставая из блюда помидор, нагнулся, ожидая – она промолчит, отвернется или, приличия ради, отвесит какую-нибудь грубую бабью шутку.
– И я, – глубоко вздохнув, прошептала Елька. – Я, Кирилл Сенафонтыч, чуть было не ушла от Ильи: бьет он меня… За Зинкой утямился: у Зинки сундуки…
– Ну-у? А ты иди со мной. Я вас всех люблю: вы ведь цветочки наши.
– Я бы пошла… Тятя, тятенька, – она резко повернулась к Никите, заметив, что на них обратили внимание: – Тятенька, выпей с Кириллом Сенафонтычем.
Никита, распоясанный, от жары пунцовый, то засучивая, то опуская рукава на правой руке, показывая вздутые жилы, точно собираясь на кого-то в кулачки, грохотал:
– Сто целковых налогу на меня накатили. Сто! За што, про што? Отвечай нам, Кирилл Сенафонтыч. Мы тебя в люди произвели, а ты на «Бруски» убег. Отвечай нам! А-а-а! Путь Ленина хорош, только дорожку к нему засорили. Митька вон Спирин засорил, коммунисты. Коммунист должен быть чист, как слеза младенца. А они?
Я вот… вот руки. Кажи подметки своих сапог и мои ладони, – он вывертывал ладони цвета перегорелой кожи, впитавшие в себя вечную черноту, и не мог растопырить очерствелые пальцы. – Вот они, мои мученики.
– А ты не работай, – щурясь, говорил Захар Катаев. – Не работай. Нонче, знаешь, есть такие хахали: ключи под советскую власть подберут и живут припеваючи. Вот и ты – подбери-ка.
– А у нас раздор кругом: жить вместе не хотят. Вот отчего и дух у меня упал. Подохну скоро… – Никита закачался и, жалуясь, зашептал: – Режим у меня, говорят, крутой. А я всем говорю – советская власть не дозволит мое хозяйство нарушать: она укрупненным двором велит жить.
Рядом же плясали, выли, топали ногами, лезли в окна, двери, набив до отказа заднюю избу; требовали водки, а у двора плакали бабы: там кто-то кого-то бил.
– Делитесь? – спросил Кирилл.
– Да. – Елька опустила глаза и снова подняла их на Никиту, злые, сверлящие. – Я вон пойду на дорогу и три года своими ногтями землянку рыть буду, чем с ним, рыжим чертом, век свой доканчивать.
– Землянку? Все-таки свою! – И Кирилл погладил ее руку – шершавую, жесткую, и рука нырнула с коленки, повисла.
– Почему меня активистом считают? – гремел Никита. – Почему? Я поседел… И власть не даст мое хозяйство нарушать. Я – культурник. Овес у меня – «неган». Придут, спрашивают, как, что, а я что – профессор? И картошку я достал «Всегда хо-хо-хо»… – Никита закашлялся, кадык у него выпятился, жилы на лбу вздулись, посинели. Хватаясь за грудь, не в силах откашляться, бледнея, он, как-то толчками оседая, опустился на лавку, и казалось: дунь на него – и он рассыплется, как одуванчик.