Будь честным всегда
Шрифт:
Подойдя к своей кровати, Миши ласково провел рукой по одеялу.
— Вот эта, — сказал он, ощупывая ее рукой, как воскресший в полночь мертвец ощупывает свой гроб. — А это мой сундучок… — И словно на могильный камень, он положил на него руку. — А это мой ящик… — И, как волшебник, под чьим жезлом распускаются цветы, он коснулся зеленого стола, этого убогого кладбища своей жизни в Дебрецене.
Он выдвинул ящик, но сам не знал, что искать в нем, и, чуть помедлив, рука потянулась к самому любимому цветку на «могильном холмике» и извлекла книгу в пергаментном переплете с чистыми листами. И Миши затрепетал при мысли, что там будут его стихи… Но нет, он не запишет их в книгу, нет, нет, ведь тогда их прочтут, узнают, заговорят о них, и тайна раскроется,
Миши взял с собой только книгу и, прижимая ее к груди, вместе с дядей Гезой спустился по широкой лестнице со старинными головокружительно высокими сводами и вышел из коллегии на свет белый…
Когда они проходили мимо огромных двустворчатых дверей музыкального зала, оттуда донеслось стройное пение, и сердце у Миши упало: никогда больше не войдет он туда, никогда уже ему не учиться в Дебреценской коллегии. Спускаясь по лестнице, он терзался мучительной мыслью, что никогда не вернется назад, на каждую ступеньку ронял слезы и так спускался все ниже и ниже, и вот он уже не дебреценский гимназист…
Тут перед его глазами вырос мусорный ящик, огромный, серый дубовый ящик, за которым навеки погребен ножичек Бессермени, и рука Миши потянулась туда, он готов был, точно в церкви, опуститься на колени и, отвешивая земные поклоны, покаяться в своих грехах, а потом отыскать ножичек и взять его на память о том, что он был дебреценским гимназистом.
На следующей лестничной площадке он увидел уголок, где осенью ел украдкой арбуз, чтобы ни с кем не пришлось делиться. А на первом этаже библиотека для старшеклассников, откуда он носил книги для Надя. «Дебреценский лунатик» и еще какие-то. Надь, добрый маленький горбун… его рассказы о славной истории венгров — все это хватало за сердце, и Миши казалось, что он расстанется с жизнью, не дойдя до ворот, а тут еще раздался звон колокольчика, и мальчик вздрогнул: Чоконаи тоже покидал коллегию под колокольный звон.
Это был лишь полуденный звонок, и, одним прыжком оказавшись на улице, на кирпичном тротуаре, Миши глубоко вздохнул, набрал полные легкие свежего воздуха — он уже не забитый, несчастный дебреценский гимназист, а свободный, счастливый человек…
Прохладная рука дяди Гезы, надежная сила доброго гения, не вела, а стремительно влекла его по улицам города.
Около лавки Понграца Миши испуганно оглянулся: ему померещилось, что собор, взметнувший в небо свой красный купол, как мальчик, ловящий шапкой бабочку, с криком накроет куполом его, Миши, и как раз на том месте, где произошло столько событий: здесь рядом дом господина Пошалаки и модная лавка, возле которой он видел Беллу… Зловеще пустынная площадь, упавшая на нее тень собора, колокольный звон — от всего этого у мальчика закружилась голова, и он в полуобморочном состоянии повалился на тротуар.
Но сознание в нем не сразу погасло, и, пока он лежал распростертый на ледяном асфальте, в голове проносились разные мысли: какой раскаленный был, наверно, этот асфальт, когда на нем отпечатались следы босых ног, оставшиеся там, на Надьварадской улице, возле железной дороги. Да, Белла уехала, бедная Белла… А интересно, останется ли след от его падения здесь, на холодном асфальте, его следы на дебреценских улицах?.. И Миши улыбнулся.
Он очнулся уже в кровати, обуреваемый тяжелыми, мучительными воспоминаниями, ощущая на себе тяжесть долгих лишений и бедствий. Губы его были опалены горячим дыханием, кровь клокотала, как кипящая вода в котле, в паровой молотилке отца… До Миши дошел как-то тайный слух, что отцовское имение в Альфельде уплыло из рук, было продано с молотка, потому что взорвался локомобиль, но не сам по себе, а его взорвали. И поэтому в маленькой деревушке на берегу Тисы все продали с молотка: и большие ореховые деревья, и сливовый сад, где осенью неделями варили варенье. И они обнищали, пошли по миру, стали всего бояться: жандармов с петушиными перьями, слова «вексель», запаха палинки. И теперь Миши боялся, что он взорвется, как паровой котел, и погибнет, а ведь от того, выздоровеет он или умрет, зависит и судьба отца. Взрыв в Альфельде разбил и его детскую жизнь, а семья их несла на себе бремя великих страданий отцовских предков, крепостных, угнетенных помещиками, пока в мире не произошел взрыв… Ох!
Когда Миши полегчало, дядя Геза принес ему два ярких апельсина-королька. Мальчик любовался ими, держа на ладони: апельсины были великолепные. Хотя он и видел такие на витрине в лавке Лейденфроста, он не решался покупать их себе, жалко было платить по три крейцера за штуку. И цветы принес дядя Геза. А Миши вспоминал, как однажды он так же тяжело заболел, это было, когда их семья перебиралась на телеге с берегов Тисы в другой комитат, с плодородных земель — на пески. Он и младший братик, больные скарлатиной, остались у дяди, механика, а тот написал отцу: «Детишки твои, шурин, хворают, приезжай за ними, я не берусь их выхаживать!» Так безжалостно написал, и отец приехал. Тогда стояла такая же суровая зима, и он неожиданно нагрянул, смастерил для Миши погремушку из ореховой скорлупы и барабан, но ребят с собой не взял, ведь у него, конечно, не было ни гроша за душой… А сейчас откуда возьмутся деньги?
Повернувшись к стене, Миши долго плакал.
Как-то раз, когда дяди Гезы не было дома, навестить мальчика пришли Орци и Гимеши.
Миши очень обрадовался и разволновался. Он поздоровался с ними за руку и был горд, что лежит больной на такой хорошей кровати в гостинице. В комнате натоплено, как в бане, а на тумбочке стоят разные пузырьки с лекарствами и стакан с серебряной ложкой.
— Здравствуй, Миши.
— Здравствуй, Орци.
— Здравствуй.
— Здравствуй, Гимеши.
— Ну, как дела?
— Все в порядке.
— Послушай, я читал письмо господина Терека в полицию, а ты читал?
— Нет.
— Так вот, он признался, что стащил у тебя лотерейный билет.
— Когда ж это было?
— Когда ты у них в доме его показывал.
Миши пытался припомнить, как это произошло. Что ж, вполне возможно: господин Янош взял у него тогда посмотреть билет и не вернул.
— И еще он написал, что сунул десятку тебе в карман, когда ты отдавал ему чемодан.
— Да, и я так думаю.
— Он получил в табачной лавке выигрыш, сто двадцать форинтов. Из них десять дал тебе, сорок потратил на платье для Беллы — это полсотни, десять форинтов на прочие расходы — это шестьдесят, в двадцать обошлась дорога — это восемьдесят, десять он дал Белле, когда она уезжала к тетушке герцогине, — это девяносто, два заплатил за карету, три за букет цветов — это уже девяносто пять, и остальные прокутил. На последние пятнадцать крейцеров купил три почтовые марки и написал о совершенных преступлениях своему отцу, твоему дяде и в полицию, а потом решил утопиться в Дунае, но раздумал — наверное, потому, что вода в реке холодная.
Орци и Гимеши весело смеялись, а Миши твердил удивленно:
— Сто двадцать форинтов, сто двадцать форинтов… Всего-то?
Он был страшно разочарован: всего-то сто двадцать форинтов!.. Чем же тогда был набит чемодан?
— Но теперь полный порядок, Тёрёки выложили денежки, все до гроша, — продолжал Орци. — Господин Пошалаки получил шестьдесят форинтов, твоему дяде причитается пятьдесят, ведь десять господин Янош подсунул тебе, их зачли. Да твой дядя Геза не взял денег, сказал, что Тёрёки — люди бедные и он им многим обязан. Платить-то пришлось учителю Тёрёку, чтобы спасти честное имя сына.