Будь мне ножом
Шрифт:
Жду твоего письма.
Яир.
30 июля
Да, я написал это. Извини — не подумал (но, если начну объяснять, это может ударить намного больнее).
Прежде всего — ты права, это действительно заставляет задуматься: почему именно это сочетание вырвалось у меня, как нечто, само собой разумеющееся, не требующее доказательств, как некий закон природы — упомянутая «злость на него».
Возможно, потому, что я легко могу представить себе родителей, которые злятся на своего ребёнка по гораздо менее серьёзным поводам. Ну скажи, на кого же им злиться, кого обвинять (нет, я даже не могу
Ты пишешь, что тяжелее всего тебе видеть ребёнка, который даже не понимает чего он лишён, у которого никогда не будет своей семьи, который не полюбит, не выскажет… Но я знаю, что у меня в каком-нибудь уголке души была бы и злость на него.
А может, и нет? Может, есть во мне это благородство, которое проявляется только во время испытания? Боюсь, что нет. Или всё же?.. Не знаю. Этого нельзя знать. Ты сама говорила, что не представляла, насколько тяжело будет это выдержать — его отверженность, безнадёжность, — и сколько ты нашла в себе сил, о которых и не предполагала.
Я причиняю тебе боль своими словами и, очевидно, унижаю себя в твоих глазах. Громоотвод… Но мы же договорились, правда? Всё. А иначе — какой смысл? Может быть, я, наконец, что-то пойму, и тогда уж можно будет вдохнуть этим лёгким…
Я проделал маленький опыт с твоим письмом: переписал его, изменив только личные местоимения с женских на мужские. Понимаешь, я как будто надел на себя твою историю и попытался рассказать тебе о своём ребёнке, Йохае.
Через полторы страницы я уже больше не мог. Из-за его приступов гнева. Там я сломался. Когда он становится чужим и страшным, когда в один миг из него вырывается сумасшедший и дикий ребёнок, способный разбить и уничтожить всё в доме. Я знаю, что не смог бы выдержать этой враждебности. Я не вынес бы её. Когда к нему никак невозможно подойти, когда он — слепая сила. Нужно быть очень сильной физически, чтобы обнять и остановить его, когда он такой, правда? Где ты прячешь эти свои мускулы?
Если бы я мог, я купил бы тебе большой дом, огромный дом, в котором поместилась бы вся твоя душа. Я наполнил бы его всеми твоими маленькими и большими голодными мечтами. Со всего мира привёз бы тебе статуэтки птиц, большие кувшины синего хевронского стекла, огромные банки для огурцов, зеркала в красивых рамах, китайские лампы и филигранные вышивки. Я бы сделал в доме много окон открытых и светлых, без переплётов и решеток, с витражами всех цветов.
…Страшно думать, что ты живёшь в этом пустом доме.
Я начинаю потихоньку прокручивать назад всё, что ты рассказала. С самого первого письма. Мне потребуется время, чтобы понять всю эту историю… Видишь ли, я читал тебя слишком быстро, слишком торопливо и скрытно. Боюсь, что очень многое упустил. Я думаю о твоих прозрачных намёках, которые я из-за своей обычной поспешности, бесчувственности и равнодушия даже не заметил. О том, например, что «реальность» просочилась в каждую твою клетку, и у тебя почти не осталось возможности убежать от неё даже в твои фантазии, даже в сны…
Ни фантазий, ни снов, а если ты и позволяла себе увлекаться, то только в соприкосновении с произведениями искусства, рисованием, пением, музыкой, разумеется. Но и тогда сразу же возникала «реальность» и колола тебя. Как раба, который пытался сбежать (с украденным огнём в руках?) Так что же тебе осталось, скажи мне, где ты была?
Яир.
…А он уже сосчитал до трёх?
Творожный торт с изюмом на каждый счёт «два», массаж — на «три»?
(Когда ты снова и снова лижешь его запястье, пока он не успокоится — как ты узнала, что это его успокаивает? Это тоже то, что открывают естественным путём?)
Передай привет трём грустным лабрадорам. Привет пальме. Жасмину. Бугенвиллее. Большому кипарису, к которому прислонён велосипед твоего мужа Амоса. Привет всем именам и названиям.
1 августа
Собственно говоря, я встречался с Йохаем. Теперь я вспоминаю. Около года назад я сопровождал Идо с детским садом на экскурсию в киббуц Цоба. Когда мы в курятнике проходили между рядами, курица снесла яйцо без скорлупы, и женщина, работавшая там, — не знаю, почему, — взяла и положила его в мою руку. Почему-то выбрала меня.
Не знаю, держала ли ты когда-либо в руках такое голое яйцо. Оно было ещё горячим, мягким и подвижным внутри покрывающей его плёнки. Я не смел пошевелиться. Стоял с вытянутой вперёд рукой и чувствовал, будто некая тайна жизни спрятана в моей полусогнутой ладони. И не знал, что это — намёк на Йохая.
Меня постоянно что-то грызёт. Я не писал тебе, что почувствовал, когда на прошлой неделе понял, чем на самом деле было то письмо, в котором ты впервые описала свой шумный, переполненный дом, который сейчас в один миг зачеркнула.
Хоть я и не храню писем, но тот дом помню очень хорошо. Ты не поверишь, как часто я видел тебя в нём, ходил по нему с тобой. Для меня это были не просто слова (мне вдруг показалось, что чего-то важного ты не поняла) — почти у каждого из написанных тобой слов было тело, цвет, запах и звук. Я очень серьёзно отношусь к твоим словам! Может быть, ты думала, что для меня это всего лишь развлечение? Игра в слова?
Но ведь это и в самом деле не просто, когда со стены рядом с книжным шкафом вдруг исчезает рисунок женщины с коровой Авраама Офека, который с той самой минуты, как ты о нём рассказала, вошёл в мою жизнь (я говорю сейчас то, что я действительно думаю). Я разыскал его в книге и погрузился, растворился в нём, не отступив, пока не понял, из-за чего ты повесила его напротив «Печали» Йосефа Хирша. Я не слишком разбираюсь в рисунке, но между этими двумя работами происходит какой-то разговор, и кажется, я начал его слышать, а сейчас они обе пропали. И маленькое красное кольцо Кандинского тоже исчезло, и «Открытое окно» Матисса, которым ты так восхищалась, и, как я понимаю, фотографии в коридоре, ведь они тоже вставлены в рамки с хрупким стеклом. Лицо Виржинии Вульф, например. А что стало с человеком Стиглица, который метёт улицу под дождём (его я тоже нашёл недавно в каталоге выставки в Париже), или с фотографией половины бороды Мана Рея… Ты всё нафантазировала? И пианино, на котором ты играешь каждый вечер, тоже?..
По крайней мере в кухне ты оставила расписной кафель.
Послушай, может быть, я смешон в твоих глазах — ты живёшь в таком жёстком, высушенном доме, а я жалуюсь, что ты отняла у меня слова, которые мне дала, всего лишь слова, а я торгуюсь за них, как нищий.
Но есть здесь и другой аспект.
Я думаю о симфонии красок, которая там была. Ты, которая много лет не осмеливалась рисовать, и уж конечно не в цвете, описала мне всё в таких красках, о которых до тебя я и не знал, как они выглядят, ты говорила: «индиго», «охра», «изумрудно-синий», и сами слова эти были такими яркими! Ты писала о шёлковых занавесях и ангорской шерсти, ты написала «астраханская шерсть»(!). Вот когда ты это написала, я подумал что ты играешь со мной, рисуешь дворец своей мечты. Но я не могу устоять перед женщиной, которая знает слова «астраханская шерсть», а я даже не знаю, как эта шерсть выглядит, но ты не можешь себе представить, что сделали со мной эти слова… И не только они — почти каждая твоя фраза отправляла меня в небольшое путешествие изучать, осязать, обонять… Можешь смеяться, но таким дурацким и ограниченным способом я пытался прикоснуться к восторгу и желанию, исходящим от тебя, смысла которых я тогда не понял. Я принял это за возбуждение и даже порадовался тогда этому ущербному сходству между нами…