Будь мне ножом
Шрифт:
Есть здесь и ещё кое-что, что меня удручает, что-то между мной и тобой.
Огорчение и даже разочарование почувствовал я, когда понял, что ты способна на такое притворство.
Понимаешь? Я был поражён той акробатической ловкостью, с которой ты переносилась от реальности к выдумке…
Довольно странно было мне обнаружить задним числом, что ты можешь вообразить что-то с такой силой внутреннего убеждения (которая, собственно говоря, сделана из того же материала, из которого сделана ложь).
Разумеется, я не чувствую себя обманутым (абсурдно с твоей стороны было просить прощения), ты не сделала ничего запретного, наоборот. Это была история, которую ты хотела рассказать мне тогда о себе, и в которую ты,
Иногда ты причиняешь мне боль, подобную той, что бывает при взрослении — но только в суставах души. Странное ощущение: из каждого письма я узнаю о тебе что-то новое, неожиданное, но также и расстаюсь с чем-то другим, что я думал или воображал о тебе. Бывают дни, когда я чувствую, что всё еще очень далёк от того, чтобы узнать тебя так, как мне хотелось. А август уже начался…
Яир
И всё же мне важно, чтобы ты знала, — то, что ты описала в том «переполненном» письме, осталось жить во мне. Не знаю, как, но пианино, книги, покрывающие все стены, пузатый кувшин, огромный мобиль, привезённый тобой из Венеции… Стоит мне только закрыть глаза, и я вижу то, что есть и то, чего нет одновременно.
Кстати, ты привезла статуэтки птиц из Калахари или только видела их там, но не привезла? И вообще — ты была в Калахари? В смысле, ты действительно ездила туда с Анной двадцать лет назад, в вашу первую заграничную поездку (ещё до «Моны Лизы», Эйфелевой башни и Биг-Бена?), посмотреть, как растёт «большая вельветия» о которой ты знала только из «Энциклопедии для юношества»?..
И есть ли вообще Анна?
5 августа
Без предисловий, только очень срочная просьба: продолжай, сейчас же, без жалости и промед…
Ты не представляешь, что сделало со мной твоё письмо к нему, когда ты, перепрыгнув через меня, обратилась к нему напрямую. Никто никогда не говорил с ним так. И дело не только в том что ты написала, но как ты это написала, ибо этот ребёнок знал материнскую заботу и даже нежность, их у него было в избытке, иногда чересчур много, но как редко случалось ему испытать это исключительное наслаждение — быть понятым!
А как легко стало мне, мне — панцирю, который вдруг обнаружил, что внутри него всё-таки есть ещё маленький рыцарь.
Ты правильно увидела: маленький и очень худой мальчик с немного печальным лицом. Всегда напряжённый и нервный, как старик, беспокойный и страшно возбуждённый. Как будто постоянно должен что-то кому-то доказывать в борьбе за свою жизнь, никак не меньше! Как ты узнала? Как вообще может человек узнать другого человека? «Партизан, — написала ты, — действующий в доме, в семье». Да-да! И даже те страшные слова о его одиночестве, не таком, как обычно бывает у детей, — каждое из этих слов легло точно на то место, которое давно было к нему готово. Не обычное одиночество ребёнка, а такое, которое, наверно, ощущает очень больной человек, больной постыдной болезнью (как ты не побоялась назвать вещи своими именами!) Да, верно, ребёнок, который боится ослабить себя иллюзией, что можно вообще кому-то доверять, что где-то существует возможность полного доверия…
Ты словно вложила записку с моим настоящим именем в того Голема, которым я был (и есть). Я был как мягкий и незапечатанный сосуд, как маленькая волынка, на которой играл весь мир. Когда я только пишу эти слова, я чувствую острую необходимость расквасить кому-то физиономию. Мир заливал меня, как море, откатывался волнами и снова заливал и откатывался — вот что значило быть ребёнком: ощущать волнообразное, мягкое, бесконечное и одновременно бурное движение. Ты когда-нибудь ощущала в себе такое сильное движение? Может быть, во время беременности или в момент родов, а я всегда был таким, всегда — как землетрясение.
Я смеюсь сейчас (у меня получился смех гиены): как ужасно, что всё это закончилось, и как ужасно, что я могу радоваться тому, что это закончилось… Жизнь стала намного терпимее. Теперь легче переходить от минуты к минуте, и со временем даже перестаёшь бояться наступать на щели между плитами пола. Там больше нет бездны, кишащей крокодилами.
Ты всё понимаешь? Ты умеешь читать это внутреннее бормотание. Это ты написала «мальчик-нить-накаливания», и верно угадала, что можно было видеть красный свет, пробивавшийся сквозь его прозрачную кожу. Ты, наверняка, хорошо знаешь, может быть, даже из повседневного опыта, насколько такой «странный таинственный свет» может тяготить, когда он горит в маленьком ребёнке.
Да, и дразнить, и злить, и возбуждать убийственное желание задуть его, погасить раз и навсегда. Не так, как ты в своих последних строчках, — «осторожно дуть на него в надежде увидеть, что будет, если однажды ему позволят разгореться».
Только не останавливайся сейчас, не прерывай этого искусственного дыхания!
Яир
6 августа
Взгляни на это фото. Я целый день его искал (из-за чего-то, что было в твоём письме). Это снято в Лондоне пять лет назад. Вот история снимка: я ездил туда на неделю по работе и однажды вечером, возвращаясь в гостиницу, увидел маленького взъерошенного воронёнка, казавшегося очень больным. Он стоял на тротуаре внутри какой-то почти затёртой меловой линии, оставшейся, должно быть, от детской игры. Он открывал и закрывал клюв, будто говорил, и не просто говорил (тебе надо было его видеть!), — он как бы горько и обиженно жаловался или давал обвиняющие свидетельские показания кому-то невидимому…
Кому-то это могло показаться забавным — а я вышел из людского потока, прислонился к стене в сторонке и смотрел на него, не в силах продолжить свой путь. Я чувствовал усталость, головокружение от голода, но не мог от него отойти. Я подумал, что нужно купить хлеба и накормить его, но побоялся, что на меня будут смотреть с недоумением. Отойдя на несколько шагов, я почувствовал, что он зовёт меня и даже клюёт меня в спину, и вернулся. Я подумал, что мне опасно на него смотреть — можно незаметно втянуться, попасться и исчезнуть в нём. Не знаю, как долго это продолжалось. Возможно, всего несколько минут. Он стоял посреди тротуара под ногами у прохожих, печальный, с топорщащимися от холода перьями и — ты это видишь — с жалобно склонённой головой… Люди равнодушно обходили его, по-английски размеренно. Большинство из них даже не смотрело на него, а я стоял у стены и понимал со странным смирением, что ещё немного — и я упаду, сяду на землю и так и останусь сидеть.
Я забыл отметить, что возвращался тогда с важной встречи (заключил крупную сделку — уйма денег, человек мира! Бум! Бум!), на мне был мой элегантный рабочий костюм, но я знал, что он мне не поможет, что ничего не поможет, ибо то, что завладевает мною сейчас, гораздо сильнее и гораздо больше подходит мне — чёрному близнецу. В последнюю минуту, собрав остатки сил (на этот раз я не преувеличиваю), я вынул из сумки фотоаппарат и сфотографировал его. Чисто инстинктивный порыв, который я до сих пор не могу объяснить и который, как видно, привёл меня в чувство, уж не знаю, каким образом, будто током ударив в то место, где моя предательская сущность обнаружила трещину, сквозь которую она может быстренько испариться.