Шрифт:
David Grossman
Be My Knife
Когда слово станет телом,
И тело откроет свой рот,
И вымолвит слово, из которого
Было сотворено, —
Я обниму это тело
И подле себя спать уложу.
Яир
3.4
Мириам,
ты не знаешь, кто я, и в тот момент, когда я пишу тебе эти строки, я тоже толком с собою не знаком. Я честно пытался не писать – пытался целых два дня, – и вот сейчас не выдержал.
Я увидел тебя позавчера на встрече выпускников школы. Ты не могла меня видеть, потому что я стоял совсем с краю и, очень
Если нужно объяснять, значит, во всей этой затее нет смысла, и ты даже не должна отправлять ответ, потому что, видимо, я ошибся в тебе. Но если ты та, кого я видел там – обнимающую себя, с чуть надломленной улыбкой, – я думаю, ты поймешь.
Яир В.
7.4
Мириам, здравствуй.
С тех пор, как я получил твое письмо, я не делаю ровным счетом ничего, – просто не могу, – не работаю, не живу, а лишь бегаю вокруг да около тебя, выкрикивая твое имя, и будь ты сейчас здесь, я бы обнял тебя изо всех сил (не волнуйся, силой я не отличаюсь). Обещаю ответить на все твои вопросы – ты заслуживаешь самых искренних ответов за то, что написала, и за то, что вообще ответила! Что согласилась! Что не испугалась моего письма, в котором считывалась еле сдерживаемая попытка самоубийства (две глубоких колеи со следами зубов остались у меня от него на внутренней стороне щек). Но прежде, прежде всего, я обязан рассказать тебе о том, как мы встретились на самом деле (ты ответила мне! На следующий день! Не посмеялась над безумцем, который вдруг раскололся перед тобой, как орешек). Я имею в виду не ту встречу в школе неделю назад, ту, что принадлежала реальности, – какое нам дело до реальности, найдется ли в ней место для нас?
С чего начать? Вот если бы можно было начать со всего и сразу, не чувствуя, что в каждом слове вдруг так много лишних букв, – верно? Я и не представлял, насколько сложно объяснять чувство, кромсая его на буквы. Ты написала, что я напомнил тебе юнца в сапогах-скороходах из какой-то сказки – ах если бы, ей-богу, одним махом покончить со всеми этими объяснениями, расстаться со здравым смыслом, вот бы ты уже все знала, – вот так, сразу, – вот бы ты приняла меня всего, целиком, вот бы я уже стал частью тебя, открыл глаза и увидел, как ты смеешься, сидя напротив и говоря: «Все в порядке, давай начнем» (на этом я заканчиваю. Чувствую, что каждое новое слово только усугубляет мое положение). Теперь твой черед.
Яир
7.4
(Всего лишь еще пара слов.) Я отправил письмо, вернулся и никак не мог успокоиться, – да и сдалось мне спокойствие; привет, Мириам, не обращай внимания на дурака, который с самого утра улыбается безудержной улыбкой, который от счастья мечтает сейчас же, немедленно, раздеться, сбросить с себя кожный покров и все остальное и встать перед тобой, обнаженный до самой души. Вот бы я мог нарисовать тебе, прокричать, проржать, пролаять – да хотя бы просвистеть – все, что клокочет во мне (мне вспомнилось, как лет в двадцать я пытался стать этаким ламедвавником [1] в миру. Я воображал, что хотя бы раз в неделю буду усаживаться в автобусе позади одинокой женщины – конечно же, предпочтительно одетой в черные вдовьи одежды, но тут уж как повезет, – и, оставаясь незамеченным, буду тихонько-тихонько напевать ей на ухо мелодию, преисполненную любви, которая коснется ушной раковины и, просочившись в самые глубины ее уха, разбудит все то, что в ней уснуло, отчаялось, застыло.
1
Согласно еврейской мистической традиции, ламедвавник – один из тридцати шести тайных праведников, живущих на Земле в каждый момент времени. Название происходит от записи числа 36 в гематрии: числу 36 соответствуют буквы и ламед и вав. (Здесь и далее – прим. пер.)
Нет, меня совершенно не пугает то, что мы с тобой посторонние люди. Наоборот, совершенно очевидно, что все наоборот – скажи, что может быть притягательней, что может возбуждать сильнее, чем возможность взять нечто очень дорогое, самое дорогое – будь то тайна, порок или совершенно невообразимая просьба, вроде той, с которой я к тебе обратился, – и вложить в руки совершенно незнакомого человека (именно незнакомого!), а после мучиться стыдом за то, что соблазнился столь очевидной иллюзией, и за то, что вообще во мне живет такой попрошайка; и так беспрестанно три дня и три ночи, будто в карцере или в ловушке. И вот, когда я уже стоял на краю отчаяния, глупый, озлобленный, посеревший и затуманенный, вдруг твоя белая рука —
Слушай, может, тебе вообще невдомек, что меня так взволновало; но твое письмо, его тепло, сияние, особенно постскриптум в конце, по сути, одна-единственная строчка… Ты как будто пришла и вывела меня из тени на свет; именно это я почувствовал – как будто ты взяла меня за руку и провела сквозь струю света; и сделала это очень просто – как будто вполне естественно поступить так с совершенно незнакомым человеком.
(И вот сейчас, именно в эту минуту, меня обдает волной холода – почему? Потому что хорошо? Холодок поднимается от живота, и будто ледяной кулак сжимается под сердцем – познакомьтесь.)
Вот бы ты поняла, что я всерьез прошу только о переписке, ни в коем случае не о телесном, не о плотском – только не с тобой; после твоего письма мне это стало так очевидно – будут только слова. Встретившись лицом к лицу, мы все испортим, повернем на проторенную дорожку. И, само собой, мы будем держать все это в строжайшей секретности, никому не рассказывая, чтобы наши слова не обратились против нас самих. Лишь твои слова соприкоснутся с моими, и однажды мы почувствуем, как дыхания наши сольются в одно. Я так утомился писать, – и это не обычная усталость. После каждых нескольких строк мне просто необходимо остановиться, выдохнуть и успокоиться.
Уже вечер. Я сделал перерыв. Немного пришел в себя. Прошло ровно десять часов с тех пор, как я нашел твой белый конверт в своем почтовом ящике, с моим именем на одной стороне и твоим – на другой (может, для начала мне и не нужно было большего). А внутри на половинке листа (у тебя не было времени?) – твой ответ. И в первые мгновения я вообще не мог понять, что я читаю. Как будто каждое слово, даже самое обычное, светило мне в лицо ослепительной вспышкой – такой, какая есть в слове «я», если в него углубиться; мгновение осознания – а затем словно темные сумерки начали расползаться из середины и засасывать меня внутрь. И когда я дошел до постскриптума, до «спасибо за столь неожиданный подарок» (ты еще и благодаришь меня!) и до твоего сердца, которое вдруг затосковало по себе, когда было маленьким —
Верно, что теперь уже и сказать-то нечего? Что главное уже сказано?
Но послушай, однажды я вычитал у великих мудрецов Талмуда, что в наших телах, в верхней части позвоночника, есть одна небольшая косточка, называемая луз [2] , которую невозможно уничтожить. Она не разрушается после смерти и не горит в огне, и после воскресения мертвых из нее будет заново создан человек. И с тех пор у меня появилась небольшая игра – я пытался угадать, где спрятан луз людей, с которыми я познакомился, где то нерушимое ядро, которое в конечном счете от них останется, из которого они возродятся. И, конечно же, я искал этот луз у себя, но ни одна идея меня до конца не удовлетворяла; и в конечном счете я забросил поиски и догадки, объявив свой луз несуществующим, – и так продолжалось до тех пор, пока не увидел тебя в школьном дворе. Вдруг эта идея воскресла во мне, и вместе с ней зародилась мысль сладостная и безумная: а что, если мой луз вообще не в моем теле, а в другом человеке?
2
В мусульманской и еврейской традициях принято считать, что это кость, в которой живет душа после смерти и до воскрешения.