Будь ножом моим
Шрифт:
7.4
И все-таки снова я. Почти полночь. Третье за сегодня, не пугайся – ты и понятия не имеешь, сколько писем я тебе сегодня не отправил, но это наш первый день вместе, день, когда пришло твое письмо, и я ответил. И покуда не пришло от тебя новое письмо я могу представлять, что ты читаешь меня точно так же, как я пишу тебе – в полусне, в полубреду (сегодня на работе я ходил, пританцовывая), и могу шептать тебе: «Моря, моря», тоненьким голосочком – голос мой слабеет, когда я думаю о тебе – «Моря, захлестните меня, моря»; не знаю почему – быть может, из-за морей, которые есть в твоем имени (только «р» в нем – словно плотина, преграждающая течение), а может, потому что жизнь не зарождается без воды. И я
Я перегнул палку? Растекся мыслью по древу? Я почувствовал, как ты съежилась (правда, тело твое скорчило гримасу). Или тебя ранило какое-то мое слово? Ты должна направлять меня, объяснять, где болит, где нужно быть осторожным. Или я просто завалил тебя сегодня письмами и ты уже устала?
Ведь и меня самого изматывают эти письма, я уже говорил тебе. Я никогда еще не испытывал такой слабости оттого, что просто пишу. Пять-десять строк – и у меня начинает кружиться голова. Это даже приятно – напоминает, как в детстве возвращаешься к жизни после долгой болезни. Что скажешь, может, сразу договоримся, что переписка наша не будет слишком долгой? Скажем, не дольше одного года? Или пока это наслаждение не станет невыносимым? Ведь если мое тело сейчас говорит правду – а тело, как известно, не лжет —
Нет? Не лжет? А сколько раз я заставлял свое тело лгать? Сколько раз обнимал, целовал, вздыхал, прикрывал глаза и кончал с громкими стонами – не придавая всему этому никакого особого значения.
А ты сколько раз?
Мириам, если то, что я к тебе испытываю – подлинно, то и одного года нам будет слишком много. Дольше мы не вынесем, да еще и посеем вокруг себя разруху – а мне кажется, нам обоим есть что терять в этом мире. Поэтому я подумал: мысль дурацкая, но все же – может, договоримся заранее? Назначим себе дату или дождемся какого-то конкретного события в мире – чего-то, что нас не касается и совершенно нам безразлично, но станет нашим тайным сигналом в календаре. Ну как, такой расклад тебя немного успокоит? (по крайней мере, у нас появляются границы). Так мы заранее будем знать, что разлука неизбежна и что мы обязаны покончить со всем этим в указанный срок. Все или ничего, как тебе кажется?
Ты вновь отдалилась – вмиг похолодела и отшатнулась. Ладно, я и сам знаю, что сморозил полную чушь, наступил на горло собственной песне, еще и рта не раскрыв. Но постой, не списывай меня со счетов! Послушай: сейчас мне проще всего вырвать этот лист и написать все заново, без этих ничтожных строк – так я хотя бы не потеряю тебя в одночасье.
Как видишь, он остался. Слово в слово. Я ничего не вычеркнул. Потому что в тот момент, когда ты ответила мне, я решил: все, что происходит из-за тебя, будет принадлежать тебе. Записано в тебе – записано во мне. Каждая мысль, прихоть, каждый порыв, каждый страх. Каждый плод – живой или мертвый, – зачатый во мне от связи с тобою. И в этом суть моего договора с тобой: я стираю грим галантного ухажера, отказываюсь от внутренней цензуры и даже от права на самозащиту —
(Какое облегчение, просто вывести на бумаге эти строки.)
Но вот я перечитываю то, что написал.
Вот бы я мог написать тебе по-другому, вот бы я был человеком, который пишет по-другому. Так много пустых слов. В сущности, все могло бы быть очень просто, нет? Вроде: «Скажи мне, малыш, где болит?» Я зажмуриваюсь изо всех сил и быстро пишу: пусть двое чужаков победят саму отчужденность, прочный, непоколебимый принцип отчужденности, все это толстощекое кремлевское политбюро, глубоко пустившее во всех нас корни. Пусть мы словно впрыснем друг другу сыворотку правды и будем вынуждены наконец выговорить ее до конца. Хочу, чтобы я мог сказать себе: «С ней я истек правдой». Да, это то, чего я хочу – чтобы ты была мне ножом. И я тоже, обещаю, буду для тебя ножом, острым, но милосердным. Милосердие – это твое слово, я и позабыл, как оно звучит; нежный и мягкий звук у него, у этого слова, лишенного кожи (если проговорить его вслух несколько раз, почувствуешь себя соленой и твердой землей в тот миг, когда вода начинает клокотать в ее жилах). Ты устала, и я принуждаю себя сказать: «Спокойной ночи».
Яир
12.4
Мириам.
Я знал. Не говори, что я не знал, что не предостерегал самого себя.
Ты правда это почувствовала? До такой степени?
Хорошо, можешь себе представить, что и мне было неприятно схлопотать твою пощечину. Одна рука дает, другая забирает. Шахерезада и султан-глупец, связанные вместе запутанным узлом. Утром я не выдержал и снова отправил себе твое первое письмо экспресс-почтой.
Но ты понимаешь, верно? Что виной всему страх: я испугался, что после того, как мне удалось ухватить тебя за краешек рукава и на мгновение задержать возле себя, мое невзрачное обаяние окончательно испарится, и у меня уже никогда не будет другого шанса. Поэтому ты должна, должна верить мне. Мое истинное лицо открывается только со второго или с третьего взгляда, но никак не с этого, первого, которым ты смотришь на меня сейчас.
И все же, Мириам (имя у тебя теплое, густое, твердое и мягкое одновременно), побудь со мной еще чуть-чуть, пока не уймутся эти непрошеные судороги. Пока что можешь набросать для меня в своем дневнике еще несколько обреченных фраз. Но позволь мне присутствовать, когда ты разговариваешь сама с собой бессонными ночами, с Анной (она твоя подруга?), с кошкой и собаками. Быть может, еще не все для нас потеряно – ведь в том письме ты, как мне кажется, с совершенно искренней тревогой спрашиваешь, что меня так пугает и как может человек, осмелившийся возжелать от жизни так много, в то же время настолько ее бояться.
И правда, объясни мне сама. Рассказать тебе, сколько раз я перечитал твои письма? Хочешь посмеяться? В каждый час дня и ночи, и шепотом, и вслух, в горячей ванне, на кухне над горящей конфоркой, посреди рабочего совещания, на котором сидел, важно наморщив лоб, в окружении десяти человек. Мои нелепые попытки оставаться с тобой в любом агрегатном состоянии. И даже в туалете на центральном автовокзале Иерусалима – я специально поехал после обеда за непристойными рисунками и скабрезными надписями: хотел, чтобы они осыпались от стыда, лишь заслышав звуки откровенных слов, которыми ты пишешь даже в моменты разочарования, без заигрываний и лицемерия, даже не пытаясь защищаться, вот так запросто доверяешься, совсем меня не зная.
Рассказать еще что-нибудь о себе? Что еще ты хочешь знать?
Что-то в твоем письме, в твоей манере напомнило мне, как однажды я хотел научить своего сына особому языку. Нарочно обособить от говорящего мира, с рождения лгать ему, чтобы он верил только тому языку, которым я наделю его. И чтобы это был милосердный язык. То есть я хотел идти с ним рука об руку и присваивать всему, что он видит, названия, которые уберегут его от душевных мук. Например, чтобы он вообще не мог понять, что на свете есть война, что люди убивают и что вот это красное – кровь. Знаю, идея немного заезженная, но мне нравилось представлять, как он пройдет по жизни с простодушной и уверенной улыбкой, первый просветленный ребенок.
Само собой разумеется, я был очень счастлив, когда он начал говорить. Ты, конечно же, помнишь магию того мига, когда ребенок начинает давать имена тому, что его окружает. И все же каждый раз, когда он узнавал новое слово – слово, которое немножко принадлежало «им», всем, даже самое первое его слово, такое прекрасное слово «свет», – на сердце у меня немного отдавало горечью, самую малость. Я думал: одному богу известно, сколько он теряет в этот миг, какую бесконечность сияний с самым разным вкусом и запахом он мог видеть и ощущать, прежде чем втиснул их в клетушку под названием «свет», с этой буквой «т» на конце вместо выключателя. Ты понимаешь, верно?