Будь здоров, жмурик
Шрифт:
Наконец, послышался шум, вошла группа студентов с преподавателем и двое мужчин – врач и санитар. Врач как врач – очкарик в белом халате лет сорока, а вот санитар выглядел жутковато – какой-то нелюдь, глаза мутные, лицо, будто оспой переболел – шрамами обсыпано, грубое, мятое, дикое какое-то. Мрачный, молчаливый тип, явный некрофил. Наверно с живыми людьми почти никакого контакта, лишь тут ему и дом, и уют. Пойдет ли на такую должность нормальный человек? Только такие вот… Но работник бесценный, и врач делал вид, что все нормально. Попробуй, найди замену.
Мужчины надели халаты и фартуки, стали что-то писать, делать измерения. Преподаватель в стороне разъяснял студентам, что происходит. Меня раздели, вскрыли. Сначала грудную и брюшную полости. Санитар грубо, но профессионально, выдрал все внутренности, начиная от языка и кончая прямой кишкой. Весь этот органокомплекс, как выразился преподаватель мединститута, уложили на специальную ванночку, вроде той, в которой проявляют фотокарточки, только большего размера. Скальпировали, будто индейца вражьего племени, распилили череп и извлекли мозг. В общем, делали множество неприятных вещей. Но что я могу сделать, ведь я же труп. Сами понимаете, какие там
Наконец-то зашили. Грубо, конечно. Женщина бы постаралась, а эти. Ну, а потом что? То да се, помыли худо-бедно, привели в божеский вид, перенесли меня в другое помещение, где я и остался на ночь. Утром пришла Люба. На ней было черное пальто и, кажется, черные туфли. Черный платок прикрывал лоб. Глаза сильно влажные, красноватые. Увидев мое, слегка обезображенное смертью лицо, она всхлипнула и поднесла к своему мокрому испуганному и напряженному лицу белый платочек. Потом вовсе зарыдала и зашаталась на месте. Только бы не упала. Какие-то люди из персонала увели ее, успокаивая на ходу. Ну, не буду я всю эту дребедень описывать по мелочам. Все было, как обычно. Принесли костюм, рубашку и темно-синий галстук, одели, побрили. Кстати, куда делся кожаный пиджак – я так и не понял. Грешу на ментов. Переложили в гроб, новенький (ну да, не старенький же), пахнущий свежей масляной краской, перенесли в траурный зал. Потом приходили прощаться родственники, знакомые и товарищи по работе. Приезжал сам Пискарев. Надо же! Во второй половине дня прибыло два автобуса. В первый погрузили меня, туда же влезли близкие, Люба и ее родственники. У меня-сироты, естественно родственников не было. А жаль. Остальные отправились провожать меня в последний мой путь по земле на другом автобусе. Вокруг меня все молчали, только шмыгали носами. Костя, племянник жены, всю дорогу просто ковырял в носу, но это не было какой-либо психофизиологической реакцией, просто дурная детская привычка. А Лопухов, мой сосед по лестничной площадке, мельком взглянул на мою Любу и вдруг незаметно улыбнулся. Странно и подозрительно. И вообще, зачем он приперся? Сел в наш автобус, будто родственник. Не иначе, клеиться будет…
Подъехали к кладбищу. Пискарев даже речь приготовил. Надо же! Впрочем, вряд ли сам сочинял текст – читал-то по бумажке. Выступали коллеги. Все хвалили, никто не ругал. Хотя было за что. Я ведь всю зарплату не решился за кожаный пиджак выложить, надо было кое-что и домой принести, чтобы Люба не обиделась. Поэтому и на такси не захотел потратиться, автобусом решил добираться. Да и вообще дорогая вещь, импортная, одной зарплаты не хватило бы. В общем, задолжал я товарищам кой каким. Ну, уж теперь извиняйте, други моя. Тем более деньги – тю-тю. Что там дальше? Трогательное прощанье. Крышку задвинули, заколотили. Темнотища, как в хижине дяди Тома. Ящик опустили в яму и застучали комья земли по крышке, становясь все глуше и глуше. Стихли и рыданья Любы, а затем и вовсе исчезли. Остался только мрак, и никакого разнообразия. Скучища жуткая. Перевернуться что ли, как Гоголь? Черт, откуда я это взял? Ну, ладно. Через два-три дня мое тело посетили сапрофиты, и началось Великое Гниение. Но это уже другая история, которая заинтересует более ученого, чем простого советского читателя.
Я готов был бы на этом этапе поставить точку и плюнуть на все, но внезапно почувствовал, что весь этот биологический процесс не имеет ко мне решительно никакого отношения. Меня, лениво верующего циника, это удивило. Кажется, таки появились признаки некого иного продолжения, подтвердились мои слабые подозрения. Правда, до этой полной уверенности все еще присутствовали сомнения. Вроде умер, вроде нет. Что ж это со мной такое происходит? Все более укреплялось осознание и ощущение того, что нечто во мне перестало быть привязанным к материи, но пока никуда не уходит и стиснуто в замкнутом пространстве границами тела, словно огуречный рассол в трехлитровой банке. Но я все же чувствовал это разделение: банка – это банка, а рассол – рассол. Рассол не может стать одним целым с банкой, хоть и повторяет ее форму и проверить это легко с помощью молотка или похожего предмета, желательно металлического, или просто грохнуть об асфальт или покрытый керамической плиткой пол.
Но вот оно, это нечто, то есть то, чем я как бы думал и анализировал, стало расширяться и выливаться наружу, в пустоту или в космос что ли, который вдруг образовался вокруг. Теперь уже произошло некое движение и окончательный разрыв – отделение рассола от банки. Однако, не было ощущения, что вся эта жидкость, как сбежавшее молоко или ртуть, вот-вот прольется куда-то, ну, например, на дно ящика, и привычно пропадет в щелях и далее в порах земной почвы. А будто зависла она неразделимой огромной каплей, как вода в невесомости. На космических кораблях, когда показывают будни космонавтов на орбите, а они, шутники известные, чем-то хотят зрителей удивить на камеру. Гагарин вон перед полетом (этого, правда, по телевизору не показывали) на колесо львовского автобуса помочился, и теперь у них, у космонавтов, традиция такая осталась (насчет Терешковой не знаю), ну и эти, прочие шутки, особенно в невесомости. Так вот: типичная их развлекуха – показать на камеру именно это – как вода вываливается медленно из сосудов и остается висеть в невесомом пространстве огромной каплей. Формы такого сгустка постоянно меняются, но молекулы Н2О не отпускают друг друга, не сразу разбегаются, не падают вниз, словно водопад. Такую воду налету можно втянуть в себя и проглотить. (Вообще-то я посоветовал бы им в космос сантехников брать – наших, например, мало ли что). Однако я отвлекся, хватит про воду, рассол и космонавтов. Тут о другом речь идет.
Итак, я ведь уже давно потерял ощущение привычной физической тяжести, чувства голода, холода или тепла и прочих физических и физиологических процессов, привычных до боли. Это – само собой. Нет уже, как говорится, страха и упрека, как у Дзержинского. А теперь вот все сдвинулось с места, появилось ощущение полета, будто моя душа стала такой, как та самая огромная капля в невесомости, постоянно меняющая свою форму. Лечу, лечу, медленно и мягко, кайфую и не понимаю куда, в какую сторону, вверх или вниз, вперед или назад и, главное, зачем. Приятно, легко, комфортно, уютно. Хотелось бы вечно пребывать в этом состоянии. Вижу (не глазами, чем-то иным) темно-синюю светящуюся сферу над собой, не знаю, небо ли это, ибо звезд и более крупных светил не наблюдаю. Что там подо мной – огни города или черная пустота – не понимаю, нет возможности развернуться на 180 градусов. А может наоборот – все невидимое надо мной. Вот и время как будто остановилось. Где ты, где ты, тело мое, сбитое Запорожцем и истерзанное некрофилом – ценным работником морга? Не пойму. Но прощай, на всякий случай, прощай. Третий ли уже день, девятый или сороковой? А может пятый или тысяча девятьсот восьмидесятый? А, плевать, мне уже все равно. Могу ли я вечно пребывать в этом малиннике, размышляю? Почему бы нет. Здорово же.
Остатки моего разума, лишенные материи, однако, догадались, что все не так примитивно заканчивается, мол, кукиш с маслом, размечтался ты, брат. Не вечно же тебе так лениво кайф ловить. Ради чего ты на земле мучился? Чтобы только так вот плавать в пустоте бесконечно долго? Действительно, земная наша логика не потеряла и здесь своего значения. Скорость моего полета, как мне показалось, в какой-то момент стала изменяться. Ну, все, поехали, – пронеслась в моей аморфной голове гагаринская фраза, когда резко возросла скорость движения. И тогда я взмахнул рукой, как он сам – герой пахмутовского песенного шедевра. Наверно, и рука была уже не рука, а какая-то астральная псевдоподия. Действительно, тронулись и полетели, и все быстрей и быстрей. Опять было непонятно, сколько этот полет продолжался. А когда он вдруг неожиданно прервался, я успел съехидничать про себя – а вот и приехали, здравствуйте, девочки. В этот самый момент возникло ощущение, что вся эта моя, оставившая тело, субстанция влилась снова в какой-то сосуд и обрела знакомую форму «ручки-ножки-огуречик» и т. п. (Вот для чего я огуречный рассол давеча припомнил?). Тотчас мне показалось, что я крепко и сладко засыпаю, ничего не успев разглядеть вокруг себя, даже света или тьмы.
Глава 3
Утром, если это было утро, я по привычке сладко потянулся, и только потом открыл глаза. То, что я увидел, почему-то не сильно удивило, хотя было чему удивляться. Прежде всего – я сам. Да, я был самим собой, но только каким-то нематериальным. Нет, не из дыма или облака сотканный, не какая-нибудь там голограмма, а процентов на пятьдесят привычный материальный субъект с его ощущениями. Однако чувствовал я в себе только все хорошее – здоровье, легкость, силу, прекрасное настроение, какие-то неясные способности, готовые вырваться наружу. В то же время все это не было материей, а, как я сразу стал подозревать, лишь ощущением материальности. Это, примерно, как больной, которому оттяпали на операции ногу, чувствует ее вполне реально очень длительное время. А если нога до ампутации болела, то и боль он чувствует. Но у меня-то как раз никаких фантомных болей не было. Как раз наоборот. Кроме того, я еще и видел все то, чего нет на самом деле, то есть свое фантомное тело. В общем, всем глюкам глюки. Я тотчас оценил преимущества этого состояния и вспомнил почему-то себя в тяжелом похмелье, а было это не так давно, когда тошнило, болела голова и все тело, трясло, а опохмелиться было нечем. Потом вспомнилось что-то еще – усталость, холод, чрезмерная жара, чувство голода, ушибы. И я понял, что этого больше не будет. Ну что ж, замечательно.
Я лежал на огромной мягкой кровати с белоснежным бельем, сотканным то ли из нежнейшего пуха, то ли вообще из облака. В просторной комнате было светло, что-то красивое и яркое прорисовывалось в небольшом окошке. Мебель была непонятно какая – обыкновенная, в основном старая, антикварная, но не сказал бы, что прямо уж музейная. Поодаль стоял небольшой письменный стол, тоже старенький, дореволюционный, за которым сидел мужчина неопределенного возраста. Он был одет в длинную, ниже колена, белую сорочку. И на меня, кстати, кто-то напялил такую же. На ногах его были спортивные носки с двумя-тремя красными полосками по верхнему краю и сандалии, как у греческих философов. Впрочем, в античные времена многие ходили в сандалиях, не только умные люди, размышляющие о мироздании. У этого носки как-то не сочетались с сандалиями, уж лучше бы напялил кроссовки или кеды, а лучше на босую ногу. Он сидел на табуретке домашней ручной работы, и сзади у него болтались два больших крыла, будто снятые с лебедя. Непонятно, были ли проделаны в сорочке дырки для крыльев, или крылья были прикреплены прямо к ткани. На столе лежала толстая раскрытая книга, типа амбарной, и человек (?) что-то старательно в нее записывал, скрепя белым гусиным (?) пером. Чернила на кончике пера быстро кончались, поэтому ему приходилось пользоваться чернильницей каждые несколько секунд. Чтобы не заляпалась белая ткань рукавов, ниже локтей и до запястий они были защищены так называемыми нарукавниками из синего сатина – именно такими, какими пользовались счетоводы, что изображались в старых советских фильмах. Кстати, счеты тоже присутствовали на столе. Писака то и дело возвращал на место указательным пальцем плохонькие очки, которые сползали с переносицы в сторону кончика носа, как санки с горки. Субъект был скорее светловолосым, чем рыжим, чуть лысоватым. Оставшиеся волосы торчали в стороны, как пакля – не были толком причесаны. Чем-то тип этот походил на доктора Айболита, не смотря на отсутствие бороденки. Однако, я сразу понял, что врач мне не понадобится – уж больно здоровым я себя спозаранку почувствовал. Еще отметил я про себя отсутствие привычных позывов со стороны мочевого пузыря – с утра-то. Ну, и это… Никакого излишнего напряжения внизу. Короче, мне показалось, что в этом мире отпадает потребность не только в туалет ходить, но и вся эта мочеполовая система присутствует лишь с целью поддержания привычного мужского фенотипа. Это как у скульпторов. Можно было бы, например, Давида сообразить без этих всяких мелочей, из-за которых гимназистки становятся румяными без крещенских морозов, которых во Флоренции отродясь не бывало. На хрен они, эти телесные предметы физиологии, статуям нужны? Ан нет, не положено. Классицизм. А нынче – да, и кубом изобразить тебя могут, и цилиндром, и черным квадратом. И я на секунду представил себя чем-то вроде ящика из-под телевизора. Не хотелось бы быть таким вот на том, то есть теперь уже на этом свете.