Будущее, ХХI век. Десантники
Шрифт:
Она поднялась, отряхнула юбку и спросила:
— Тебе действительно запретили перегрузки?
— Запретили, — сказал Кондратьев, вставая. — Тебе хорошо, ты девушка, а вот как я скажу?
— Лучше сказать.
Она повернулась и пошла к любителям четырехмерных шахмат, где Мишка Малышев что-то орал про безмозглых кретинов. Кондратьев сказал вдогонку:
— Танюшка… (Она остановилась и оглянулась.) Я не знаю, может быть, это все пройдет… У меня голова сейчас совсем не тем забита.
Он знал, что это не пройдет. И
После всего, что случилось, есть Кондратьеву совсем не хотелось. Он нехотя обмакивал сухарики в крепкий сладкий чай и слушал, как Панин, Малышев и Гургенидзе обсуждают свое меню. Потом они принялись есть, и на несколько минут за столом воцарилось молчание. Стало слышно, как за соседним столиком кто-то утверждает:
— Писать, как Хемингуэй, сейчас уже нельзя. Писать надо кратко и давать максимум информации. У Хемингуэя нет четкости…
— И хорошо, что нет! Четкость — в политехнической энциклопедии…
— В энциклопедии? А ты возьми Строгова, «Дорога дорог». Читал?
— «Четкость, четкость»! — сказал какой-то бас. — Говоришь, сам не знаешь что…
Панин отложил вилку, поглядел на Малышева и сказал:
— А теперь расскажи про китовые внутренности.
До школы Малышев работал на китобойном комбинате.
— Погоди, погоди, — сказал Гургенидзе.
— Я вам лучше расскажу, как ловят каракатиц на Мяоледао, — предложил Малышев.
— Перестаньте! — раздраженно сказал Кондратьев.
Все посмотрели на него и замолчали. Потом Панин сказал:
— Ну нельзя же так, Сергей. Ну возьми себя в руки.
Гургенидзе встал и сказал:
— Так! Значит, пора выпить.
Он пошел к буфету, вернулся с графином томатного сока и возбужденно сообщил:
— Ребята, Фу Дат говорит, что семнадцатого Ляхов уходит в Первую Межзвездную!
Кондратьев сразу поднял голову:
— Точно?
— Семнадцатого, — повторил Гургенидзе. — На «Молнии».
Фотонный корабль «Хиус-Молния» был первым в мире пилотируемым прямоточником. Его строили два года, и уже три года испытывали лучшие межпланетники.
«Вот оно, началось!» — подумал Кондратьев и спросил:
— Дистанция не известна?
— Фу Дат говорит, полтора световых месяца.
— Товарищи межпланетники! — сказал Малышев. — По этому поводу надо выпить. — Он торжественно разлил томатный сок по стаканам. — Поднимем, — сказал он.
— Не забудь посолить, — сказал Панин.
Все четверо чокнулись и выпили. «Началось, началось», — думал Кондратьев.
— А я видел «Хиус-Молнию», — сказал Малышев. — В прошлом году, когда стажировался на «Звездочке». Этакая громадина.
— Диаметр зеркала семьсот метров, — сказал Гургенидзе. — Не так уж много. Зато раствор собирателя — ого! — шесть километров. А длина от кромки до кромки почти восемь километров.
«Масса — тысяча шестнадцать тонн, —
— Штурманы, — мечтательно сказал Малышев. — А ведь это наш корабль. Мы же будем летать на таких.
— Оверсаном Земля — Плутон! — сказал Гургенидзе.
Кто-то в другом конце зала крикнул звонким тенором:
— Товарищи! Слыхали? Семнадцатого «Молния» уходит в Первую Межзвездную!
Зал зашумел. Из-за соседнего столика встали трое с Командирского факультета и торопливо пошли на голос.
— Асы пошли на пеленг, — сказал Малышев, провожая их глазами.
— Я человек простой, простодушный, — сказал вдруг Панин, наливая в стакан томатный сок. — И вот чего я все-таки не могу понять. Ну к чему нам эти звезды?
— Что значит — к чему? — удивился Гургенидзе.
— Ну Луна — это стартовая площадка и обсерватория. Венера — это актиниды. Марс — фиолетовая капуста, генерация атмосферы, колонизация. Прелестно. А звезды?
— То есть, — сказал Малышев, — тебе не понятно, зачем Ляхов уходит в Межзвездную?
— Урод, — сказал Гургенидзе. — Жертва мутаций.
— Вот послушайте, — сказал Панин. — Я давно уже думаю об этом. Вот мы — звездолетчики, и мы уходим к UV Кита. Два парсека с половиной.
— Два и четыре десятых, — сказал Кондратьев, глядя в стакан.
— Летим, — продолжал Панин. — Долго летим. Пусть там даже есть планеты. Высаживаемся, исследуем, трали-вали семь пружин, как говорит мой дед.
— Мой дед-эстет, — вставил Гургенидзе.
— Потом мы долго летим назад. Мы старые и закоченевшие, и все перессорились. Во всяком случае, Сережка ни с кем не разговаривает. И нам уже под шестьдесят. А на Земле тем временем, спасибо Эйнштейну, прошло сто пятьдесят лет. Нас встречают какие-то очень моложавые граждане. Сначала все очень хорошо: музыка, цветочки и шашлыки. Но потом я хочу поехать в мою Вологду. И тут оказывается, что там не живут. Там, видите ли, музей.
— Город-музей имени Бориса Панина, — сказал Малышев. — Сплошь мемориальные доски.
— Да, — продолжал Панин. — Сплошь. В общем, жить в Вологде нельзя, зато — вам нравится это «зато»? — там сооружен памятник. Памятник мне. Я смотрю на самого себя и осведомляюсь, почему у меня рога. Ответа я не понимаю. Ясно только, что это не рога. Мне объясняют, что полтораста лет назад я носил такой шлем. «Нет, — говорю я, — не было у меня такого шлема». — «Ах как интересно! — говорит смотритель города-музея и начинает записывать. — Это, — говорит он, — надо немедленно сообщить в Центральное бюро Вечной Памяти». При словах «Вечная Память» у меня возникают нехорошие ассоциации. Но объяснить этого смотрителю я не в состоянии.