Буги-вуги
Шрифт:
— Как ни понять! Что бы ни было, ты не прав быть не можешь.
— И здесь опять не так. Мы о музыке говорим, парниша. А не о колхозе. Тут даже не может такого разговора быть: «прав — не прав», «что — почём». Музыка самоценна. Она и цель, и средство. И не надо путать волос в супе и волос на голове. Котлетку, давай, отдельно, а мухи и без этого налетят. Я тебя, Миш, понимаю. Сам такой был. Просто, русский человек, когда сталкивается с чем-то заграничным, незнакомым и новым для него и вдобавок непонятным — прельщается этим, как девушка из провинции городским пижоном. Мало того! Улучшить пытается как-то, что-то добавить, или, наоборот,
— Да я не о том, — отмахнулся Минька. — Ты меня даже не слушаешь! Я ведь то же самое говорю! И не об отрицании, а о том, что продолжение всегда есть отрицание. Нельзя продолжать, держась за готовые формулы. Мне даже странно — почему ты такой, блин, умывальников начальник. Джаз у него, видите ли, алиби себе просит, а всё остальное можно кобыле под хвост привязать. Да, по-другому! Хоть тебе это и не нравится. У них Рождество — у нас Пасха, там шесть струн, тут на трех бренчат. Между прочим: футбол, балет, гармошка, картошка — всё завозное. Даже водочка оттуда. Было ваше — стало наше! И гербовой печати не надо. И вообще, у нас страна не азиатская и не европейская.
— А какая? — глупо спросил я.
— Завозная, — хмыкнул Маныч. — Да, Миша, да — в одном я с тобой согласен — диссонанс у нас мощнейший.
— Артух, между прочим, вся русская классика — сплошной диссонанс. И до упора трагична. И не только в музыке, но и в литературе, и…
— Ага, ты мне еще про литературу расскажи. Бывалыча придет Тургенев, и всё тоже: трагизьм, трагизьм.
— А чего тогда в странах заходящего солнца про загадочную русскую душу рассусоливают? Один сердце выдрал из груди, чтоб…
— Да-да, рашен сам себе страшен, — перебил Маныч. — То, что французы друг друга резали-перерезали, как-то… Никто про французскую душу и не заикается. Нормалёк. А уж про нашу сирую! «Загадочную». Вся и загадка, что из-за рубля прибьют, если на бутылку не хватает. Не нужны мы там никому. Рассусоливать еще. Было бы…
— Чего же тогда у нас, Миня, никто как Джоплин не поёт? — спросил Лёлик.
— Споют еще, погоди. Еще как споют.
— Споют, — протянул Маныч. — Ой, споют. Чего не спеть-то? У нас только запоют, а уж там подхватывают. Слышали: русский народ не есть народ — это человечество. И гении всечеловечны. Слушай больше придурошных училок — они еще и не то наговорят. Детский сад. «О, русский глупый наш народ». Пушкина слова, кстати. Александра Сергеича. Уж кто как не он, да? А кому он окромя нас нужен? За бугром Пушкин — полный никто. Это уж поверьте мне. Да и нам… Ты много Пушкина читал? «Капитанскую дочку» в школе «проходил», да лукоморье-дуб зеленый. Вот и весь поэт до копейки. Настоящий народный поэт — он неизвестен: «Постой паровоз, не стучите колеса, кондуктор, нажми на тормоза». А что до сердца из груди… Видишь ли, дорогой мой, — почесав нос, сказал Маныч, — искусство, даже трагичное, всё равно несет позитивный ответ, хотя бы даже и тем, что оно уже есть. Своим существованием. Хотя бы самой постановкой проблемы. Жизнь всегда есть и будет как взаимодействие «йес» и «ноу», с окончательным «йес». Трагичность трагичностью, само собой, но жизненная позиция русского искусства, если мы о нем говорим — всегда была «да». Жизнеутверждающая позиция, говоря языком искусствоведки, которую никто не ебёт — до чего она, жиздра замороченная, стршным-страшна. Не всегда примиряющая позиция, но позитивная. Вечная тень «нет» подразумевается, но «да» в силах ей не покориться. Диссонанс в консонанс. Чем сильнее Ирод, тем неизбежнее чудо. Вот так вот, — откинулся на спинку стула Маныч. — А ты, Михаил, русопят какой-то…
— Русопуп, — хихикнул Лёлик.
— Мандюки вы, сороконожки. Если я не врубаюсь, то и молчу в тряпочку. А на что понимание имею — то моё!
— Ты-то понял, — сказал Лёлик. — А я вообще не въехал. Этот про попа, тот про Ерёму.
— А потом наоборот, — засмеялся я. — Давайте выпьем, а то еще сейчас миролюбивую политику начнете обсуждать. Чего вы друг на друга накинулись? Сидим, отдыхаем. Живи и жить давай другим.
— Правильно. Грамотно, старик, говоришь, — поддакнул Лёлик.
— Не ехидничай. Язва.
— Давай курнем, что ли?
— Откуда?
— У Артухи всегда есть. Курчавый, колись, давай. Привез наверно из Москау?
— Нет у меня.
— Да ладно. Не зажимай.
— Нету говорю. Было бы — не жалко.
— Анаши бы хорошей достать, — цыкнул Лёлик. — Тогда с любой телкой, лю-б-б-ой! Она царица будет, а ты, как шах! Мустафа раз иссыкульского привез, черного. О-о, кайф. Улётный. Та-а-а-кие таски. Карван-сарай. Тащишься: минута — целый год. Я к себе поднимался на четвертый этаж, так казалось всю жизнь иду. Пришел домой и в коридоре по половику еще топаю автоматом, остановиться не могу.
— Но и депрессняк потом… Блин. Глаза б на себя, любимого, не смотрели.
— А с Додиком раз обдолбались, летали самолетами аэрофлота. Я говорю: ты будешь истребитель «МИГ-25», а я «ТУ-134». Идем по улице, лета-а-а-ем, — мечтательно сказал Лёлик. — Вещь.
— Так придумаешь: «я — птичка», нырк в окошко — и вечная память.
— Не-а. По земле. Земные птички, не ласточки. Или сунешь руку в карман, а он глубокий-глубокий, не то что до земли, а будто колодец. Прикольно, блин. Щепка, как бревно — не переступить. Заносишь ногу, заносишь…
— Десять тысяч микрофонов.
— Чего?
— Моррисон из кайфа только алкоголь признавал. Как нажрется — так ему микрофоны мерещатся. Чем больше вмажет — тем больше микрофонов. Один раз к нему заходят — в уматень. Хана району. Растолкали от греха, а он и говорит: «Десять тысяч микрофонов!»
— Это не «хана району», это уже белочка. И три белых коня, уносят меня…
— А всё-таки Моррисон — чувак.
— Да. «Дверки» — это дело, — согласился Маныч.
— Поставь, если есть.
— Есть-то есть, а ставить не буду.
— Вот говно, а?
— Да, говно. Я — говно.
— Дай шмали, покурим.
— Рож уя тебе, что ли?
— Павлины, говоришь?
— Ну ладно, что вы, как дети! С двух бутылок улетели.
— Два дня не жрамши.
— А забыл третьего дня чай пили?
— Так ведь без сахара.
— Отдыхай! Лупень.
— Я пойду похезаю. Где у тебя дабл?
— В коридоре. Толчок не обсруляй. Потом соседи с калом скушают.
— Э-эх, — вздохнул Лёлик, повертев пустой стакан. — Чай не водка — много не выпьешь.
— Ладно, — раздобрился Маныч. — Хоть вы и гондоны, конечно…
— Штопаные, — радостно подсказал Лёлик.
— Для компрессов берег, — сказал Маныч, достав откуда-то из стены бутылку пшеничной.
— Богдыхан! — резюмировал Минька.
— Поставь музон какой-нибудь, — попросил я. — А то сидим, как монахи.