Букашко
Шрифт:
— Гаденькая вещь, эта навязываемая нам буржуазным строем самокритика.
— Почему? — удивился я.
— А, по-моему, все ясно, — как только мы признаем наличие у себя отдельных недостатков, сразу выясняется, что наши враги могут свободно использовать эти факты против нас, получается, что мы сами вкладываем им в руки оружие. Идеологически это бесповоротно ошибочно. Правильнее, ничего не говорить. Тогда, если нашим врагам и станет что-то известно, всегда можно заявить, что они подло клевещут.
— Хитро, — удивился я.
— И вот что еще, не нравится мне наша молодежь, —
— Ну вот, приехали! — вырвалось у меня.
— А я докажу! Стала молодежь наша неоднородной. Появились нытики, усталые, а то и просто отчаявшиеся. Много я раздумывал над этой загадкой. Откуда, мол? И вот, что выходит:
1. Остались еще среди нас сыновья богатеньких родителей, а сколько волка не корми, он все в лес смотрит;
2. Да и вообще с нашей молодежью не все в порядке — все никак не может дождаться возможности «отдохнуть» и "насладиться счастьем".
Я загрустил. Уж очень глубоко копает классик социалистического реализма.
— Товарищ Сталин поручил мне сократить количество ноющих, хныкающих, сомневающихся. И сделать это предстоит путем организованного идейного и всякого другого воздействия на них. Я решил, что наилучший способ — это издавать правильный общедоступный молодежный журнал. Название уже родилось: "О войне". Парни со школьной скамьи должны привыкнуть к мысли, что им обязательно придется воевать, убивать, захватывать и штурмовать. Ни слова об обороне!
— Однако, — вырвалось у меня.
Горький воспринял мою реплику, как выражение поддержки своего начинания. Конечно, он заблуждался, но пока не догадывался об этом.
— Это будет архиважное издание. Надо будет объяснить, что войны бояться не следует. К ней надо готовиться. С детского сада. Потому что не все войны плохие. Есть, конечно, плохие, не буду умалчивать. К этому разряду относятся все вооруженные выступления наших врагов. Потому они так и называются — империалистические и захватнические! А наши — нет, наши хорошие, освободительные. И еще надо воспитать в молодом поколении любовь к оружию. А еще обязательно обучать приемам рукопашного боя. А еще вести антирелигиозную пропаганду. Это их "не убий", ни в какие ворота не лезет, понимаете?
Я промолчал.
— Много у меня планов и задумок. Хватило бы силенок. И все-таки я верю, что моя мечта о журнале, полностью посвященном вопросам войны, рано или поздно исполнится!
— А ко мне вы зачем пришли?
— Тут такое дело, не могу получить разрешения от товарища Сталина. Может быть, вы поможете, словечко замолвите. Нужное дело — о войне говорить.
— А Сталин что говорит?
— Товарищ Сталин считает, что нельзя до поры до времени карты раскрывать. Он считает, что мой журнал будет выглядеть, как самая дешевая самокритика.
— А вы с ним спорите?
— Я?! Нет… Но уж очень хороша идея. А вдруг товарищ Сталин передумает и разрешит, если вы, Григорий Леонтьевич ему об этом проекте напомните?
— Не могу вас обнадеживать.
— Я понимаю.
Горький откланялся и отправился сочинять свои гениальные проекты дальше.
*
Безвластие в нашем отделе продлилось всего лишь неделю. Все это время Институт бурлил, сотрудники с утра до вечера обсуждали возможные перемены. Назывались самые разнообразные кандидатуры, достойные заменить сгоревшего на работе товарища Леопольдова. Я старался не участвовать во всеобщей трепотне, поскольку что-то подсказывало — вновь назначенный начальник неминуемо окажется хорошо знакомым мне человеком.
Так и вышло. Однажды утром я увидел в институтском коридоре Александра Ивановича Букашко. Его сопровождал крайне возбужденный Михаил, который бестолково размахивал руками и что-то проникновенно разъяснял.
Случилось, отметил я равнодушно. И не ошибся. Призвали Букашко на новую государеву службу.
В первый же день я был вызван на ковер к новому начальнику отдела. Встреча прошла совсем не так сердечно, как прошлая, состоявшаяся в моем кабинете всего пару недель назад. Понятно, что Букашко, несмотря на свою явную дисциплинированность и верность идеалам, сохранил где-то в глубинах своей души (поскольку речь идет о партийном работнике, наверное, правильнее говорить — в глубинах своего организма) по-детски наивное представление о том, что назначение на должность начальника отдела автоматически делает его моим руководителем. А потому общаться со мной по-прежнему ему непозволительно, поскольку роняет авторитет.
— Ознакомился с программой ваших действий, Григорий Леонтьевич.
— С программой? С какой программой? — удивился я, но тотчас сообразил, что речь идет о моей первоначальной записке, направленной товарищу А., в которой я безответственно рассуждал о ментальных способностях диких муравьев, как о самом перспективном направлении в достижении практического бессмертия. Я уже и думать забыл о муравьях и о своих первоначальных планах, но бумажке дали ход. И теперь она превратилась в официальный документ.
— И как она вам? Правда, хороша?
— Никто до вас не связывал проблему бессмертия с нравственными исканиями среди несознательной части диких муравьев. Вы — первый.
— Ага! Значит, оценили! — что-то шевельнулось в моей душе. Я словно бы проснулся после долгого и неестественного сна. Ненависти к диким муравьям я больше не чувствовал.
Букашко болезненно зажмурился.
— Нет, — вырвалось у него явно против силы. — Сомневаюсь, что муравьи, пускай и дикие, отвечают чаяниям советской общественности. На вашем месте, Григорий Леонтьевич, я бы решительно пересмотрел направление поисков. Решительно и бесповоротно.
— Например? — искренне удивился я. До этого момента мне и в страшном сне не приснилось бы, что в голову Букашко может прийти абсурдная мысль, что вместе с должностью он получил право указывать, какими научными исследованиями мне следует заниматься. Потакать ему не следовало. — Что это за игру вы затеяли, товарищ Букашко?
Букашко покраснел. Ему явно было не по себе. Но он быстро взял себя в руки, набрал в легкие побольше воздуха и выпалил на одном дыхании:
— Почему бы вам вместо муравьев не заняться тараканами? Это ведь сделать не трудно?