Булгаков
Шрифт:
Реакция Татьяны Николаевны могла быть искренней, а могла – наигранной, связанной с выполнением обещания, данного Булгакову при расставании с ним, не рассказывать всего, что знает. Сам он в 1926 году показывал на допросе в ОГПУ, что находился в Киеве «до конца августа 19 г. С авг. 19 – до 1920 во Владикавказе» [13; 157] и «на территории белых я находился с августа 1919-го по февраль 1920 года» [13; 158] (то есть дважды называл именно август), однако мог и ошибаться, правда, ошибка в таком случае была явно не в его пользу: одно дело мобилизация, другое – добровольный побег.
Б. В. Соколов в своей «Булгаковской энциклопедии» следующим образом описал перипетии булгаковской судьбы в августе–сентябре 1919 года. «Булгаков предположительно мобилизован в Красную Армию в качестве военного врача и вместе с ней покидает Киев. 14–16 октября – вместе
Как нетрудно догадаться, главное здесь слово – предположительно: ни объективных свидетельств, ни доказательств перехода доктора с одной стороны на другую не существует, и вряд ли мы когда-нибудь достоверно узнаем всю правду о булгаковском «хождении по мукам». Но одна зацепка все же имеется.
О прощании мужа с мирной киевской жизнью осенью 1919 года Татьяна Николаевна рассказывала и Л. Паршину и М. Чудаковой с той замечательной непосредственностью, которую невозможно придумать: «Я его провожала, говорю: „Ты скажи Косте, чтоб он меня в кафе сводил“. В Киеве было кафе такое… неприличное. А Михаил: „Я на фронт ухожу, а ей, видите ли, кафе понадобилось! Какая ты легкомысленная“. Обиделся» [87; 73]. «А я и не понимала – на фронт или нет: действительно дура была» [142; 93].
Так что, видимо, красные его никуда не забирали и вообще здесь были ни при чем [13] . Он шел на войну с ними, осознанно, ответственно, мужественно, но – едва ли добровольно. «Добровольцем он совсем не собирался идти никуда» [142; 93], – рассказывала Лаппа, и это момент, многое проясняющий в тех отношениях, которые связывали писателя не только с капитаном Студзинским, но и с его «художественным прообразом» – доктором Алексеем Васильевичем Турбиным. Тот, как известно, добровольно записался в белый дивизион, хотя, конечно, добровольная мобилизация Турбина имела место в декабре 1918 года, а предположительно насильственная Булгакова – осенью 1919-го, и Турбин шел защищать родной город, а Булгакова отправляли служить за тысячу верст от Владимирской горки и Первой гимназии. Тем не менее к солдатам Белой армии, защитникам веры, Царя и Отечества, и уж тем более интересов Учредительного собрания и русской демократии частный доктор с Андреевского спуска себя не относил. Жизненный опыт все более и более учил его держаться подальше от тех институтов и организаций, которые могли припрячь его как врача. Но в условиях тотальной гражданской войны едва ли держать дистанцию было выполнимо, и из трех сил, стремившихся его мобилизовать, – петлюровцев, красных и белых – Булгаков выбрал третью как наименьшее зло.
13
Ср. также в воспоминаниях Л. С. Карума: «Работа венерического врача шла успешно. Только в последний месяц, когда большевики объявили поголовную мобилизацию, Булгаков проживал где-то в „нетрях“ на даче под Киевом. Этим он избежал мобилизации. С появлением добровольцев он опять появился в квартире, но объявил, что оставаться в Киеве больше не намерен, а поедет на Кавказ, где поступит на военную службу» (Весь Булгаков в воспоминаниях и фотографиях. С. 37).
Во время продолжавшейся несколько месяцев службы в Добровольческой армии ему приходилось не только работать в военном госпитале, но и ездить в перевязочный отряд; он был свидетелем боев казаков с горцами под Чечен-аулом, однажды попали в окружение, и военврач чувствовал себя, по всей вероятности, так же, как герой его «Необыкновенных приключений доктора»:
«Все тише, тише стрельба. Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет. Фыркают лошади, а на правой стороне в кубанских батальонах горят, мигая, костры. Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные. Вырываются из тьмы, опять ныряют в темную бездну. А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках.
Тьфу, черт возьми!
– Поручиться нельзя, – философски отвечает на кой-какие дилетантские мои соображения относительно непрочности и каверзности этой ночи сидящий у костра Терского 3-го конного казачок, – заскочуть с хлангу. Бывало.
Ах, типун на язык! „С хлангу“! Господи Боже мой! Что же это такое!»
И чуть дальше:
«Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь – свинец. Пропадает из глаз умирающий костер… Наскочат с „хлангу“, как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница…
Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплете в одном томе. На переплете золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. „Тебя я, вольный сын эфира“. Склянка-то с эфиром лопнула на солнце… Мягче, мягче, глуше, темней. Сон».
Так входила из жизни в его прозу большая русская литература, так вступал он с ней в диалог, и этот одновременно серьезный и иронический спор с классикой будет продолжен в «Белой гвардии» Мышлаевским в его знаменитой реплике: «…это местные мужички-богоносцы Достоевские!.. у-у… вашу мать!», и так получалось, что русская классическая литература для Булгакова, с одной стороны, становилась убежищем, заслоном от исторического хаоса, священным абажуром – отсюда «Капитанская дочка» и «Саардамский плотник» в «Белой гвардии», а с другой – с этой литературой он спорил, ей сам или через своих героев предъявлял счет. И в любом случае две вещи – горький жизненный опыт и русская литературная традиция стали вечными спутниками и наставниками молодого мастера.
Что же касается его Маргариты времен Гражданской войны, то она по-прежнему делила участь того, кого любила: две недели спустя после призыва Булгаков вызвал Татьяну Николаевну телеграммой во Владикавказ. Рискуя попасть в лапы махновцев, в общем вагоне поезда, в котором нечего было есть, она добралась до места службы мужа. Вместе с ним ездила «на задания», покуда не вышел приказ начальства жен с собою не брать.
Жизнь тогда была довольно странная. В северокавказских городах, где в разное время осени–зимы 1919 года жили Булгаковы, – Владикавказе, Грозном, Беслане – мирная, со всеми ее атрибутами, которые примечал молодой глаз Татьяны Николаевны и о чем вспоминала она более полувека спустя: кафе, музыка, «дамы такие расфуфыренные, извозчики на шинах. Ни духов, ни одеколона, ни пудры – все раскупили» [87; 76], а по полям стреляли, нападали на войска не красные, не зеленые, а местные петлюровцы – чеченцы и ингуши. «Чеченцы как черти дерутся с „белыми чертями“», – писал рассказчик «Необыкновенных приключений доктора», и эта коллизия опять-таки напоминает Киев 1918 года, когда неясно, чья сила больше и кто завтра возьмет в руки власть. Но с каждым новым днем становилось очевиднее, что прежнее не вернется, белые продолжали отступать и больше не одерживали крупных побед, и Булгакову в этих условиях предстояло дать ответ на поставленный позднее вопрос: с кем вы, мастера культуры?
Другое, не менее существенное и судьбоносное событие в его жизни к той поре случилось: он начал печататься, и это можно утверждать наверняка. Первыми опубликованными текстами Михаила Афанасьевича Булгакова, в авторстве которых никто из исследователей не сомневается, стали газетные статьи во владикавказской прессе.
«…И еще он там в газете писал… „Зори Кавказа“, что ли… не помню.
Л. П. А что писал? Не показывал?
Т. К. Понятия не имею. Не показывал.
Л. П. А сами вы не читали уже в печати?
Т. К. Нет, не читала. Но писал» [87; 77].
Как следует из этого фрагмента, ситуация по сравнению со смоленской не изменилась, начинающий писатель ревниво отгораживал спутницу жизни от своих первых увидевших свет литературных опусов, а она по одной ей ведомым причинам не интересовалась, не относилась к его увлечению всерьез, может быть, обиделась, делала вид, что ей все равно, но их не читала, хотя позднее в письме к Девлету Гирееву и утверждала: «Я была в курсе всех его литературных замыслов. Первые произведения, написанные им во Владикавказе (Вы их упоминаете), он мне читал. Он обыкновенно говорил: „Тасенька, ты мой домашний критик“» [53; 52]. Но едва ли это утверждение соответствовало действительности.