Булгаков
Шрифт:
«Представьте, каково было мне, когда я, не досыпая ночей, сидела возле Михаила, помогая ему как могла во время его работы над романом, который получил название „Белая гвардия“, а книга вышла с посвящением другой. Это справедливо?» [62; 297] – спрашивала она у А. П. Кончаковского.
«Однажды принес „Белую гвардию“, когда напечатали. И вдруг я вижу – там посвящение Белозерской. Так я ему бросила эту книгу обратно. Столько ночей я с ним сидела, кормила, ухаживала… он сестрам говорил, что мне посвятит… Он же когда писал, то даже знаком с ней не был» [87; 111], – возмущалась в разговоре с Паршиным.
«„Я все-таки удивляюсь, – сказала я ему, – кажется, все это мы пережили вместе… Я все время сидела около тебя, когда ты писал, грела тебе воду. Вечерами тебя ждала…“ А он сказал: „Она меня попросила. Я чужому человеку не могу отказать, а своему – могу…“ – „Ну и забирай свою книжку“» [142; 249], – рассказывала Чудаковой.
Со всем этим невозможно
29
Действительно неправдоподобно, потому что Елена говорила не о жизни своего мужа, но о готовности смириться с тем, что он не вернется к ней: «Пусть Сергей не возвращается… Отымаешь, отымай, но этого смертью не карай…»
В беседе с Мариэттой Чудаковой сюжет был рассказан иначе: «В Москве он писал „Белую гвардию“… Однажды он мне читал про эту… молитву Елены, после которой Николка или кто-то выздоравливает… А я ему сказала: „Ну зачем ты это пишешь?“ Он рассердился, сказал: „Ты просто дура, ничего не понимаешь!“ – Почему вы так сказали? – Ну, я подумала: „Ведь эти люди все-таки были не такие темные, чтобы верить, что от этого выздоравливают…“» [142; 297]
Эти слова очень многое объясняют в глубинных отношениях между Михаилом Афанасьевичем и Татьяной Николаевной – посвящать роман женщине, которая так рассуждала о ключевых эпизодах и до такой степени не понимала его автора, он не мог. Здесь слишком сильно сказались разница в их мировоззрении и та дистанция, что разделяла после почти шестнадцати лет знакомства и одиннадцати совместной жизни московского писателя и жену киевского врача.
Что же касается Л. Е. Белозерской, то сказать, действительно ли она просила Булгакова о посвящении, трудно. Роман, как уже говорилось, вышел в самом конце 1924 года, и, купив четвертый номер «России» с его началом, 33-летний растерянный автор не только записал в дневнике, что роман кажется ему то слабым, то очень сильным, и разбираться в своих ощущениях он не может – он зафиксировал главное и безусловное: «Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение. Так свершилось. Вот моя жена». Так что справедливо или нет посвящение Любови Евгеньевне Белозерской, но снимать его значило бы авторскую волю нарушить.
К тому моменту, когда Булгаков подарил молодой женщине свой роман, они были знакомы без малого 12 месяцев. Позднее Татьяна Николаевна Лаппа рассказывала Л. Паршину о том, как во время их последнего с Булгаковым Нового года (1924-го) они «гадали, воск топили и в мисочку такую выливали. Мне ничего не вышло – пустышка, а ему все кольца выходили. Я даже расстроилась, пришла домой, плакала, говорю: „Вот увидишь, мы разойдемся“. А он: „Ну что ты в эту ерунду веришь!“ А он уже тогда за этой Белозерской бегал» [87; 107].
За Белозерской он еще не бегал, но сцена была готова к ее появлению.
Отдаленно связанная с древним княжеским родом Белосельских-Белозерских, Любовь Евгеньевна родилась 18 сентября 1895 года на территории нынешней Польши в семье дипломата, к моменту ее рождения с дипломатической службы уже уволенного и служившего акцизным чиновником, Евгения Михайловича Белозерского и Софьи Васильевны Белозерской (урожденной Саблиной). Отец скоропостижно скончался от болезни сердца, когда девочке было два года, и семья, в которой было четверо детей – три сестры Вера, Надежда, Любовь и сын Юрий, – переехала в Пензу к родственникам. В дальнейшем двух сестер Белозерских – Веру и Любу – отдали на казенное содержание в Демидовскую женскую гимназию в Петербург, где некогда преподавал их отец. Помимо этого Любовь Евгеньевна занималась в частной балетной школе. Поскольку ни матери, ни отца рядом не было, можно предположить, что в ней рано развились самостоятельность и жизненная цепкость. В то лето, когда началась Первая мировая война, 19-летняя девушка окончила гимназию с серебряной медалью и поступила на курсы сестер милосердия, откуда ее направили в тифозные госпитали на Украине. Революция застала Любовь Евгеньевну в Петрограде, из которого
30
Виктор Григорьевич Финк – советский писатель. Родился в Одессе, в интеллигентной семье. В 1906 году закончил коммерческое училище. Учился на юридическом факультете в Одессе и в Париже. Во время Первой мировой войны был волонтером в Иностранном легионе. Незадолго до революции вернулся в Россию. В советское время писал преимущественно на еврейские темы: «Евреи на земле» (1929); «Евреи в тайге» (1930); «Новая родина» (1933), также известен как автор романа «Иностранный легион» (1935). В 1932 году Ю. Слезкин именно от Финка узнал о том, что «М. Булгаков развелся с Любочкой и женился на секретаре Немировича-Данченко…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 2006. С. 606).
Несколько милосерднее была к столичным журналистам Надежда Тэффи, которая среди прочих временных обитателей Киева 1918 года вспоминала и Василевского-Не-Букву:
«Вот один из сотрудников бывшего „Русского слова“.
– Что здесь делается! – говорит он. – Город сошел с ума! Разверните газеты – лучшие столичные имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь „Летучая мышь“, здесь Собинов. Открывается кабаре с Курихиным, театр миниатюр под руководством Озаровского. От вас ждут новых пьес. „Киевская мысль“ хочет пригласить вас в сотрудники. Влас Дорошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло. Затевается новая газета – газета гетмана под редакторством Горелова… Василевский (He-Буква) тоже задумал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь жизнь бьет ключом.
Вспомнился Гуськин: „Жизнь бьет ключом по голове“…
– Киевляне не могут опомниться, – продолжает мой собеседник. – Сотрудники местных газет при виде чудовищных для их быта гонораров, отпускаемых приезжим гастролерам, хотят сделать забастовку. Гастролеры-то уедут, а мы, мол, опять потащим на себе воз. Рестораны ошалели от наплыва публики. Открываются все новые „уголки“ и „кружки“. На днях приезжает Евреинов. Можно будет открыть Театр новых форм. Необходима также „Бродячая собака“. Это уже вполне назревшая и осмысленная необходимость».
Среди этого ошеломительного безумия 23-летняя Любовь Евгеньевна приняла предложение 36-летнего Не-Буквы выйти за него замуж. «В 19–20 гг. молодая петербуженка-петроградка встретилась с человеком намного старше себя и связала с ним свою судьбу» [89; 282], – вспоминала она много позднее, но в ту пору партию можно было считать относительно удачной, а разницу в возрасте списать на то, что выросшая без отца девушка инстинктивно тянулась к более взрослому, опытному и состоявшемуся мужчине. «Я еще мальчиком был, когда имя Василевского (He-Буквы) гремело по всей России, – писал о муже Любови Евгеньевны Э. Миндлин. – Не существовало сколько-нибудь начитанного гимназиста в России, не знавшего имени этого талантливого, бойкого и хлесткого журналиста» [70; 140].
Василевский был успешлив, честолюбив, и, как только стало ясно, что вместо «Бродячей собаки» в Киеве будут петлюровцы, а за ними следом придут большевики, вместе с молодой женой отправился в эмиграцию по известному маршруту Одесса – Константинополь – Париж. Россию они покинули в феврале 1920 года, то есть как раз тогда, когда подкошенный тифом Булгаков остался в ней навсегда.
Пережить молодой женщине пришлось не меньше, чем ее второму мужу, и изнанку эмигрантской жизни она познала так же, как он подкладку советской. За границей жизнь у четы изгнанников не задалась. Основанная Не-Буквой в Париже газета «Свободные мысли» прогорела, журналист день ото дня становился мрачнее, отношения между супругами портились, Белозерская пробовала танцевать в парижских кафешантанах, где в моде был жанр «ню», Василевский ее ревновал, за что получил от жены прозвище «пума». Она раскаивалась в своем браке, была готова с неудачником-мужем расстаться, но он ее от себя не отпускал, преследовал, прятал ее документы, изводил подозрениями и одновременно с этим отчаянно искал выхода из тупика, в котором они оказались. Однако от идеи вернуться в Россию был далек и в феврале 1921 года излагал в милюковских «Последних мыслях» свое жизненное кредо: