Бунин без глянца
Шрифт:
Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:
1938 ‹…›. Труднее этого заработка — чтениями — кажется, ничего нет. Вагоны, отели, встречи, банкеты — и чтения — актерская игра, среди кулис, уходящих к чертовой матери вверх, откуда несет холодным сквозняком.
Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:
Часто говорили мы о Париже.
— Любите ли вы Париж? — спрашивала я.
— Люблю, очень люблю, и не только потому, что это прекрасный город
— Да. Сколько писателей, мыслителей жили и творили в Париже! Для всех он вторая родина.
— О нет! Не родина, а только дом! И как значительно это слово «дом». В Париже люди обосновываются надолго потому, что это город-«светоч», он каждого освещает: каждый может найти тот «свет», который ищет. Потому-то элита всех стран и народов прошла через Париж. Здесь взвешивается все на общечеловеческих весах. А как хорошо дышать весной в Париже, когда распускаются почки каштанов, дышать этим издалека веющим ветром свободы и простора [32, 306].
Александр Васильевич Бахрах:
Довольно часто мне приходилось ‹…› встречаться с Буниным ‹…› в монпарнасских кафушках, в которых тогда чуть ли не ежевечернее любила сходиться литературная молодежь. Несмотря на разницу лет и положения в литературе Бунин ‹…› хоть и не терпевший фамильярности, все же стремился быть с каждым на равной ноге. На Монпарнасе он старался разыгрывать роль старшего товарища [8, 22].
Владимир Алексеевич Смоленский:
Помню его сидящего среди нас в Dom’e или в Select’e, всегда веселого, дружественного — первого среди равных [45, 257].
Антонин Петрович Ладинский:
Бунина в последние годы тянуло туда, где музыка, где танцуют, хотя сам он не танцевал, где можно в нарядной обстановке выпить стакан вина. Он терпеть не мог «скучных материй», как он говорил, философствования и переливания из пустого в порожнее. Иногда на каком-нибудь собрании академического характера, когда бородатый оратор говорил выспренне о «моральных идеалах» или разглагольствовал о проблеме добра и зла, Бунин шептал, не спуская глаз с философа: «А может быть, сегодня где-нибудь вечеринка есть? А что если поехать на людей посмотреть?»
С важным видом, якобы связанные каким-то обязательствами и якобы с сожалением, мы выходили на цыпочках при явной зависти менее решительных слушателей, садились в такси и ехали куда-нибудь на вечеринку, где была музыка и было много молодых женщин [36, 221].
Война. Грасский дневник–2
Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:
В сентябре 1939 года неожиданно началась война.
Бунины были одиноки и растеряны. К этому времени они окончательно покинули дачу «Бельведер».
Новая вилла «Жаннет», снятая у англичанки мадам Юльбер, уехавшей на время войны в Англию, была гораздо лучше и просторнее «Бельведера». Хорошая, барская обстановка, изумительный вид на Грасс — все это подбодрило Буниных. Конечно, взбираться на те высоты, на которых находилась «Жаннет», было нелегко. Вилла была одной из последних по Наполеоновской дороге, почти при выезде из Грасса. Над ней в саду возвышалась каменная часовня, а за часовней сразу начинался хвойный лес. Нужно было полчаса, чтобы подняться из Грасса по сокращенной дороге: по крутым тропинкам и лестницам мимо кактусов и запущенных огородов.
Но Бунин любил «высоты» и «горные тропинки», боялся он только одиночества на этих «высотах» и поэтому желал как можно скорее заселить бунинское гнездо «живыми» людьми.
На самом верхнем этаже поселились «горцы» — Г. Н. Кузнецова и М. А. Степун (они назывались также «барышнями» или «Галиной» и «Маргой»). Это прозвище указывало на то, что они не всегда снисходили к живущим ниже. ‹…› К ним поднимались по приглашению по довольно крутой внутренней лестнице. Говорили о них во множественном числе, так как были они неразлучны, всегда их видели вместе: очень приятную на вид поэтессу, небольшого роста, мягкую, женственную, и рядом с ней высокую, худощавую певицу, часто в очках и штанах.
«Горцы» говорили о литературе, о музыке и любили уединяться, — часто выезжали вдвоем, несмотря на недовольные и укоризненные взгляды ревнивого Ивана Алексеевича.
В таких случаях сразу казался он старше, становился обрюзгшим, с мешками под глазами и отвисшими щеками, и быстро запирался у себя. Но бывало, что выезжали «горцы» вместе с И. А., — тогда опять на его лице был блеск и был он весь искрящийся и моложавый. ‹…›
Кабинет, куда он скрывался, находился на втором этаже. Полный света, солнца, с широкими окнами и дивным видом на расстилавшийся простор — на далекие холмы и горы Эстереля, на голубую полосу моря. Обстановка была самая располагающая к умственной работе: большой письменный стол, красивые мягкие кресла, ковер и диван, на котором И. А. спал.
У Веры Николаевны была самая крайняя комната с большим, застекленным балконом, выходившим в сад. Стол, пишущая машинка, на которой годами перестукивала она рукописи И. А. Много бумаг, много книг, разложенных всюду. Семейные реликвии, иконы. Никаких безделушек, ничего уютного, специфически женского — скорее комната-келья. «Люблю мое уединение, — говорила она, — хорошо здесь думать и беседовать со своей памятью». На балконе горшки с цветами стояли и на полу, и на окнах. Тут же находилась большая тахта с подушками и садовая мебель: стол и кресла. Этот балкон предназначался для гостей В. Н., с которыми она особенно любила «поговорить по душам». ‹…›
На этом же этаже поселилась молодая дама — Ляля (Жирова), красивая шатенка с большими, широко расставленными, зеленовато-карими глазами. Она имела какое-то отношение к писательским кругам, всегда чем-то хворала, лежала и без конца курила. Маленькая дочь ее Олечка, которую Ляля обожала и неудержимо ревновала, была всеобщей любимицей.
Иногда, из-за этой всеобщей ревности «всех ко всем», в атмосфере на вилле «Жаннет» набиралось столько электричества, что разражалась гроза [32, 309–312].