Бунтарь. Мамура
Шрифт:
Чем тесней смыкались ряды, чем бесстрашней были дерзновенные выкрики, тем безнадёжней смывалась улыбочка с бледнеющего лица пристава. Подхлёстываемые волнением старших, ребятишки, вначале робко прятавшиеся за спины отцов, вдруг оживились, выскочили наперёд.
– В комья его! Покажем ему, как чад стрелецких в холопи отписывать!
Под хохот и град снежных комьев пристав бочком выталкивался из толпы.
Площадь пустела. Стайки спугнутых воробьёв снова принялись разгребать деловито сугробы, чтобы добыть свой подённый прокорм.
В стороне, прислонившись к одинокой черёмухе,
Его слушала пустынная площадь, да вторил ему пригорюнившийся на мёртвой ветке голодный ворон.
Глава 3
ОБРОК
Ограбленный Микулиным купчина, вдоволь натешившись Лушей, как-то в пути, ни слова не сказав девушке, вытолкнул её из возка и уехал.
Луша хотела было вернуться домой, но сбилась с пути и пошла наугад, добывая себе пропитание Христовым именем.
Поздним вечером пришла она в деревню Чекановку и постучалась в дверь крайней избы.
Её впустила Даша, хозяйская дочь.
– Христа для, пусти, девонька, на ночлег. Сумно одной мне ночью в дороге.
Из угла донёсся участливый голос хозяина:
– Чать, не убудет соломы, ежли поспишь. Проходи.
Тронутая лаской, Луша, похлебав пустых щей, улеглась рядом с Дашей. Понемногу девушки разговорились и так увлеклись беседой, что не заметили, как забрезжил рассвет. Не спал и хозяин, слушая кручинную Лушину исповедь. Утром, когда бродяжка собралась в дорогу, он неожиданно подмигнул дочери и причмокнул.
– Куда уж ей шествовать! Пускай будет при нас. Авось не объест.
И Луша осталась приёмною дочерью у названого отца Андрея Овцына.
Май уже был на исходе. Подходила пора уплаты оброка чекановскому господарю, а тут, как на грех, ни одного купчины проезжего. Хоть плачь! Кручинились людишки: «И куда они подевались? Неужто до того зажирели, что и торг им боле не надобен? Иль на рукомесло крестьянское не корыстятся? Оно хоть и сумнительно, а все ж будто и так. Нет их как нет. Словно бы сгинули».
С каждым днём становилось ясней, что купчины не успеют приехать до срока, назначенного помещиком для уплаты оброка; но люди все продолжали ещё на что-то надеяться. Отчаявшись, они обратились к последнему пристанищу – к Богу.
– И впрямь, – широко разводили руками крестьяне, как бы стараясь убедить других, но, в сущности, чтобы обнадёжить себя, – может, нечистый тешиться вздумал; может, он, проваленный, отводит обозы от путя на Чекановку? Мало ли какими потехами лукавый тешится! Э-ге!
Слова эти умиляли старенького отца Алексея. По первому зову он бросал работу на огороде и пешком шагал через поле в Чекановку «предстательствовать перед отцом всех человеков», «испросить скорого прибытия купчин в Чекановку».
Проникновенно взывал он к «подателю благ», и в лад то скорбному и кручинному, то умильному и елейному голосу менялось выражение его подвижного, как у скомороха, лица. Рука его неустанно кропила святою водою лемехи, вилы, косари, грабли железные – плоды усердных трудов паствы его. И не только уставным стихом ублажал отец Алексей слух Господень, но от всей деревни дал торжественное обетование подкрепить жертвой молитву, отдать на благолепие храма десятинную долю крестьянского рукомесла, выделенного к продаже. Бог смилостивился наконец: прозрачное и чистое небо собралось вдруг морщинами туч, на землю хлынул буйными потоками ливень.
Отец Алексей, забравшись под навес, с широко открытым беззубым ртом, вытаращенными глазами упёрся растерянно ввысь. Но когда пасомые осторожно спросили его, не перепутал ли он ненароком по слабости памяти молитвы, не испросил ли у Бога дождя заместо купчин, он тут же снова укрепился духом и с облегчением оглядел маловерных:
– Вам ли судить о делах Отца Небесного? Неисповедимы пути его!
И отобрав по обетованию десятинную долю изделий крестьянских, прекратил молебствования, сославшись на «открывшуюся хворь в пояснице».
А господарский приказчик Иван Сафонов, потеряв всякое терпение, в Духов день согнал на луг всю деревню.
Шли крестьяне на сход, как на пытки: знали доподлинно, о чём говорить будет с ними Сафонов.
– Ну вот, – оскалил приказчик гниющие зубы и распахнул зачем-то новый кафтан, – дождались, дармоеды!
Тучный, весь в паутине жилок, нос побагровел, брови сомкнулись сивой войлочной кромкой.
Крестьяне угрюмо тупились, одним глазом незаметно косились на зажатую в приказчичьем кулаке цедулу За спинами отцов и старших братьев пряталась насмерть перепуганная детвора. У межи полинялыми пятнами лепились к нечастым осинам готовые к вою бабы. По горбатой спине дороги ветер нехотя катил тяжёлые тучи пыли. Живыми комочками грязи барахтались в конском помёте воробьиные стайки, тщетно стремясь раздобыть свой подённый прокорм. Из лесу глухо доносились гортанные крики воронья.
– Ну вот! – смачно повторил Сафонов и потряс в воздухе цедулой. – Не пожелали ко времени евдокиинскую треть платить, слушайте, что ныне отписал вам господарь Сила Фёдорович!
Иван обнажил лысеющую, густо смазанную конопляным маслом голову и перекрестился.
Сход низко склонился и, как перед причастием, сложил кисти рук горсточкою на животе.
– «Взять с деревень, – разинул приказчик рот до подпрыгнувших смешно ушей, – оброчных денег двести рублёв да двенадцать хомутов ремённых, да стан колёс каретных, да восемь станов колёс тележных, да девять пуд мёду, да верхового мёду тридцать девять гривенок, да четыре пуда масла коровья, да полтретья ведра масла конопляного, да десять человек работников. А если не пришлёте июня к двадцатому числу оброчных денег, и для выбору тех оброчных денег будет с Москвы человек нарочный, а вам, приказчику и старосте, укажет учинить наказанье, бить кнутом нещадно и взять пеню».
Окончив, Иван спрятал цедулу за пазуху и сразу, как бы присмирев, уселся на бугорок.
– Вот до какого сорому доброта моя довела меня! Быть мне из-за вас на козле под кнутом.
У ног его метался запутавшийся в примятой траве кузнечик. Сафонов тяжело наступил на него и резко вскочил.
– Ан не бывать тому! Семь шкур с вас спущу, а добуду оброк ко времени!
Его охватил вдруг приступ лютого гнева. Он размахнулся с плеча и ударил кулаком по зубам ближе всех стоявшего старика.