Бурсак в седле
Шрифт:
«Это китайцы, — подумал Калмыков, — женьшень ищут, лимонники сдирают с кустов, за древесными лягушками охотятся!..» На щеках у подъесаула появились кирпично-твердые желваки: ходоков из-за кордона он не любил.
Согнулся над следом, увидел отчетливый отпечаток ноги: травинки, попавшие под подошву, не успели распрямиться, были придавлены. Значит, люди прошли здесь совсем недавно. Калмыков, будто зверь, потянул ноздрями воздух, ощутил в нем примесь пота, ханки и еще чего-то, схожего с прокисшей едой, вновь недовольно поморщился. Услышав над собой сухой треск, поднял голову. На высоком дереве, обламывая сухие сучки, неуклюже топталась, прогибая ветку,
Второй зрак дежурил, находился на стреме, обозревал пространство: нет ли в нем чего худого и опасного?
Калмыков хотел хлопнуть в ладони и спугнуть ворону, но в следующее мгновение остановил себя. Ворона эта — колдунья; хлопок принесется обратно, и неведомо еще, пустой он будет или с начинкой.
Из замусоренной глубины до него снова донесся стон — слезный, жалкий, на стон не похожий. Калмыков ощутил, как на горло ему легли чьи-то невидимые пальцы, и он бочком, бочком, стараясь, чтобы ноги при движении попадали в следы, уже оставленные людьми, обошел поляну и вновь, почти беззвучно, гася на ходу собственный шум, врубился в кусты.
Все вокруг было рябым — зелень рябая, стволы деревьев рябые, покрытые светлым недобрым крапом, далекое небо между двумя макушками — рябое, ворона, оставшаяся сидеть на ветке, тоже была рябой, словно ее обрызгали жидкой известкой. Калмыков ощутил, как у него сама по себе задергалась щека, внутри возник и тут же исчез холод — подъесаул подавил его…
Он проскребся сквозь кусты с трудом, быстро запыхался, остановился, чтобы оглядеться и перевести дух, посмотрел вверх, в прореху, образованную толстыми кривыми ветками. В прореху протиснулся плоский неяркий луч солнца, упал в траву. Несколько мгновений, ушибленный, лежал неподвижно, потом ожил, чуть передвинулся по зелени и исчез. Ветки вверху сомкнулись, и прорехи не стало.
Перед лицом Калмыкова возникла толстая, в налипи водяных капель и пота паутина, ловко перекинутая от одного куста к другому. Посреди сетки, недоуменно тараща глаза, сидел толстый паук с ярким коричневым крестом, нарисованным на шерстистом упитанном теле. Калмыков невольно притормозил, потом, что было силы, шарахнул прикладом по пауку.
Тот, будто гуттаперчивый мальчик, унесся в кусты; в сетке образовалась крупная черная дыра. Калмыков выругался матом.
— Нечисти нам всякой только не хватало, — он брезгливо поерзал прикладом карабина по траве, стирая с оружия противную паучью мокроту, передернул плечами — внутренностей у паука оказалось не меньше, чем у крупной мясистой курицы.
В стороне послышался треск сломанной ветки. Калмыков стремительно развернулся, ткнул в пространство карабином, но в следующий миг опустил оружие — это Куренев так неаккуратно пробирался сквозь кусты, давил ветки. Лазутчик, называется!
Между стволами, ловко огибая их, пробежал слабенький, пахнувший травяной прелью ветерок, и до Калмыкова вновь донесся угасающий, страшный, похожий на полет смерти стон. Подъесаул, словно бы подстегнутый, вскинулся, сделал несколько поспешных шагов, вгрызаясь в чащу, но в следующее мгновение замедлил ход, перевел дыхание. Спешить в тайге — последнее дело; спешить тут надо, оглядываясь, иначе быстро окажешься в чьей-нибудь пасти, либо в лицо тебе вопьется острыми зубами беспощадная змея-стрелка, прыгающая прямо с земли…. Яд у стрелки — смертельный, лекарств от него — никаких. Говорили, во Владивостоке работает кто-то над сывороткой, способной вывести человека после укусу из комы, — но работает ли?
Россия катится в бездну, в никуда, люди месят друг друга, счет идет на десятки тысяч, убить ныне человека стало легче, чем зарезать курицу, так занимается ли кто-либо это сывороткой ныне? Вряд ли. Скорее всего, этот человек занят другим — спасает себя самого и свою душу.
Калмыков огляделся и увидел серый, словно бы запыленный хвост змеи, удиравшей от него в дебри, вскинул карабин, чтобы послать вдогонку пулю, но тут же опустил оружие.
Из глубины чащи вновь прилетел стон, словно бы там сидел некий колдун. Стонал, подманивал к себе людей, посылал стоны то в дну сторону, то в другую, потешался, азартно потирал руки — любил подурачить людей. Калмыков розыгрышей и насмешек не признавал, крепко стиснул зубы — даже в висках у него нехорошо зазвенело, перед глазами поплыл нездоровый розовый сумрак.
Путь перегородили несколько поваленных деревьев. Они лежали плотно, одним сомкнутым рядом, с отслаивающейся шкурой, приросшие к земле, безобидные на вид, но очень опасные для человека. Всякий таежный ходок съезжает со ствола задом вниз, словно бы эти гниющие деревья намазаны мылом — не одолеть. Сопревшая шкура ствола бывает такой скользкой, что не только люди и козы, но даже ловкие медведи ломают в таких буреломах лапы. Калмыков сгоряча поставил ногу на ствол, лежавший с краю, — показалось, что ствол уже подсох и покрылся пылью, время его обработало — человека не опрокинет, и тут же, чертыхнувшись, полетел на землю. Карабин вырвался у подъесаула из рук и по-козлиному отпрыгнул в сторону, будто живой.
Чертыхнувшись вторично, Калмыков перекатился по траве, ухватил карабин пальцами за цевье, оперся на оружие, как на костыль, и поспешно поднялся. Недобро поиграл желваками: если оружие само выпрыгивает из рук — плохая примета. Низко, опахнув лицо размеренными движениями крыльев, над ним пронеслась ворона, каркнула громко и злобно. Калмыков вскинул карабин и чуть было не нажал на спусковой крючок, но в последний миг сдержал себя. Поспешно выдернул из защитной дужки предохранявшей курок.
Ворона засекла движение, которое сделал человек, злобное карканье у нее застряло в глотке, будто кость, шарахнулась в сторону, чуть не врезалась в кривой кленовый ствол, подъеденный ядовитой ржавью, проступавшей на земле, заполошно хлопнула крыльями и исчезла.
— Так-то лучше, ведьма! — угрюмо пробормотал Калмыков.
Из темной, плотно забитой валежником чащи прибежал заморенный, совсем лишенный сил ветер, вместе с ним опять прилетел тихий шелестящий стон, выбивший у Калмыкова на коже холодную болезненную сыпь.
— Тьфу! — он покрутил головой, нервно раздернул воротник на старой гимнастерке — нечем было дышать.
Через несколько мгновений стон повторился. Калмыков скатился в крутой, серебрившийся от летней паутины ложок, сделал неловкий шаг, подскользнулся, но на ногах удержался и, пригнувшись, словно бы для прыжка, огляделся — надо было понять, откуда прилетает этот страшный стон?
Он двигался в правильном направлении. Под ногами среди серебряно посверкивавших нитей чернела какая-то ягода, поблескивали листья костяники-пустоцвета — ни одной ягодки не было на сочных резных стеблях; отдельно, стайкой, росли кусты лимонника, а к лимоннику плотно примыкал багульник, который в тайге обычно не растет, все больше старается выбирать место на ветру, на вольном воздухе; ветры здешние бегают по сопкам да по отрогам Сихотэ-Алиня с такой скоростью, что на лошади не догнать. Калмыков двинулся дальше.