Буря
Шрифт:
Морда орка Тгабы, кривилась такой мучительной невыразимой для орка, чувственной судорогой, что, казалось, вот сейчас разорвется. И, наконец, еще крепче сжав руку Сикуса, так что тот все-таки вскрикнул, притянул его к себе, и упираясь своим пылающим окровавленным лбом в его лоб, прохрипел:
— Мы не свободны!.. Слышишь ты!.. Так и передай этой Вероники — нами управляет что-то, и делаем мы что-то, чего не хотим делать! Да, да, да — так и передай этой своей Веронике! Хотя… она то и свободна, а вот ты и я — Вот я хочу к ней вернуться, и не могу! Не могу, не могу — слышишь!.. Нет!..
Сильнэм завыл и завизжал, но тут чудище рванулось в сторону леса, и от неожиданного этого рывка, а больше от собственной
— Так и передай ей!.. Нет! Не говори!.. Не хочу я к ней возвращаться! Я их ненавижу всех! Нет — не говори, что я их ненавижу… Ничего им вообще про меня не говори! Слышишь, слышишь ты?! Ничего им вообще про меня не говори!
И тут он перевернулся в снегу, вскочил на лапы, и с воплями: «Стой ты! Да стой же ты!..» — бросился за ним. Но теперь чудище неслось так же быстро, как и прежде и Сильнэму, как не напрягал он усталые свои лапы, было за ним не угнаться. Вот чудище уж в стену эту черную влетело, а Сильнэм все бежал за ним, хотя уж и топота не слышал.
В конце концов, он споткнулся об какой-то корень, растянулся в снегу — сначала он выл и рыдал, затем ему сделалось жутко, ибо почувствовал он, что стоит над ним кто-то, кому нет ни имени, ни возраста — смотрит на него сверху холодным, пристальным взглядом. Сильнэм уже не выл; лежал, продираемый сильной дрожью, и слышал как трескуче и протяжно завывает над его головою ветер — в этих завываньях слышались тысячи и тысячи голосов, словно это духи древние, духи бесприютные несутся в этом ветре.
Одиночество… одиночество… Какую же боль несет в себе одиночество и понимания того, что ты опустил что-то невероятно важное!.. Чувство одиночества; жгучая, нестерпимая жажда любви — о эти чувства! — как сдавливали они его, как прожигали!..
И вот, чувствуя, что еще немного и он умрет от этих смертных мучений, он с диким хохотом безумца вскочил на ноги, и возопил:
— Ну, кто ты тут надо мной стоящий! Ненавижу тебя! Ненавижу!..
И он, в исступлении, несколько раз плюнул во тьму, а затем, презирая все и всех, а больше всего себя, бросился, в ту сторону, где, как ему думалось, была Вероника — он решился во всем перед ней покаяться. Да — пусть его казнят, он не мог больше этой боли переносить! И ему, едва ли не до разрыва сердца жаждалось, просто взглянуть еще раз в эти очи, увидеть в них то, что было так непохоже на нынешнее его состояние!
Но, как же он, в то же время ненавидел Веронику! Любил то он ее единственную, и любил, как никогда еще никого не любил! Но ненависть… ненависть за то, что ее нет рядом, за то, что она не уговорила его раньше, за то что он проявлял из-за нее эту слабость — и он одновременно готов был жизнь за нее отдать, и в клочья ее разодрать!..
Но не в глубины леса несла его судьба, а вновь он выбежал на поле, и там уж, совсем себя не помня, волком завывая, среди сугробов понесся. Он начинал заваливаться, и от собственной ярости приходил в еще большее исступление, и завывая до боли в горле, подобен был какому-то древнему и обезумевшему духу, который после долгого заточения, вырвался из под земли, и несся, и несся теперь по этому поля.
Но, сколько же это могло продолжаться?.. Ведь, с воплями этими, пробежал он и час, и второй, а вокруг все поле, поле было — и, несмотря на простор, чувствовал он себя будто в клети, и клеть то эта все сжималась. И он, как загнанный конь, отплевываясь кровавой пеной, выкрикивал:
— Ну, и когда же это кончиться?! Ведь, должно же это кончиться когда-то!.. Умереть что ли!.. А куда ты после смерти пойдешь?! Ты и не эльф, и не орк!.. И не рай тебе, и не ад, а так — пустота какая-то!.. И кто ж тебя, такого полюбит! Так она ж тебя могла полюбить! Она ж тебя и любила… Так куда же ты, тварь этакая, от любви этой убегай!.. Ведь, и сейчас еще не поздно возвратится!..
И он обернулся, и увидел, что вокруг только эти, заполненные стремительными тенями поля простираются, и все то покрытые этими снежными перекатами, которые вовсе не плавными Сильнэму казались, но какими-то изломанными — словно палач постарался над этим полем, и страшными орудиями пыток всего его исковеркал, и теперь вот оно обезумевшие, изуродованное проступает под этим белым саваном, и казалось Сильнэму, что сейчас вот и кровь выступит.
Но нигде, нигде не было видно черной стены леса!..
Можно было бы возвращаться по своим следам, и он догадался до этого; однако же, какое-то отвращение, к этой самое возможности вернуться поднялось в нем! Тошно стало — и он совсем не понимал этих чувств, и знал только, что палач истерзавший поле, терзает теперь и его, метает из стороны в стороны, рвет раскаленными клещами, давит каменными плитами, льет раскаленным железом; и после таких мук, которых, казалось бы, стерпеть уж совсем невозможно — наполняет жизнью, и вновь терзать начинает.
И он бежал куда-то, и не ведомо, сколько еще времени, а затем завяз в каком-то большом сугробе, повалился в него мордой, и чувствуя, что медленно, и все глубже погружается во мрак этот, ужаснулся, и, перевернувшись, взглянул на небо — теперь появилось в нем гораздо больше разрывов, нежели было прежде, но та чешуйчатая драконья плоть, которая проносилась над первой, оставалась непроглядной, а свет вырывался из каких-то дальних разрывов, и, дробясь в этих стремительных облаках становился призрачным — такой свет не могло породить небо, это был свет каких-то подземных глубин, мира теней… Те облака, которые проносились, над головою Сильнэма так же приобретали очертания сколь грозные, сколь и неизъяснимые. Их было очень много — этих разодранных, изменяющихся, стремительно проплывающих над головою облаков — и уж чудилось Сильнэму, что — это ряды конницы, ряды пехотинцев — неисчислимые, один за другим устремленные. И орк-эльф понимал, что эти воинства когда-то стремились друг на друга — гордые, полные ненависти к врагу воины — теперь они обречены были нестись в этом ледяном ветре, и, полнясь из глубин своих мертвенным светом, все время изменяться, и, в тоже время, оставаться безвольными стягами тумана.
А как они все выли! Этот вой налетал с каждым приближающимся клоком, слегка замолкал, и вновь возрастал, когда леденящая тень от следующего клока обрушивалась на Сильнэма. И заскрежетал он клыками, и, чувствуя, что голос его разрывается этим ветром, прохрипел:
— Вы же одинокие!.. Вы же!.. — он рыдал и вдруг разорвался оглушительным воплем. — Вот и я так же буду нестись среди ваших рядов!.. Потому что теперь то обречен я!.. Да — таким же вот стягом тумана лететь буду!.. Спасите же! Спасите же меня кто-нибудь!..
Среди этих обрывков почудилось ему какое-то движенье — непроницаемо черное, словно разрыв в какую-то бездну пятно промелькнуло там. Сильнэм, пребывал теперь в таком состоянии, что и этому пятну был рад — лишь бы кто-нибудь к нему сошел, лишь бы чей-нибудь голос услышать теперь!..
И вот пятно стало расти, а он, выкрикнув: «Нет! Мне же Веронику!..» — вздернул обмороженное свое тело, да и дальше бросился. Где-то в глубине сознания он чувствовал, что совсем обезумел, что сам себе противоречит, но и остановиться не мог, а за спиною слышал хлопанье крыльев — все ближе, ближе — и он понимал, что это, гонящееся за ним, чем бы оно ни было, сейчас схватит его. В следующем прыжке он весь сжался, и тут почувствовал, что летит вниз — увидел почти отвесно уходящий вниз большой обрыв; ударившись о стену его, стремительно закрутился, покатился вниз, и при этом визжал: