Буря
Шрифт:
Тут он от смешанных чувств: от отвращения к самому себе, от отвращения ко всем ним, закрыл морду лапами, и зарыдал…
Да — его актерская игра производила впечатление. Ни один орк, да и мало кто из эльфов мог притворяться так же как и он, да и самое главное: он и сам поверил, всему тому, что говорил. Он надорвал свое сердце, извратил правду, и теперь чувствуя, что душа его, как в преисподней терзается, рычал:
— Это все правда! Правда!.. Поверьте — как вспомню — самому больно становится!.. Сердце мое словно клещами кто-то сжимает!.. За что же Она так! Раздавите их! Чтобы не было этой боли!..
— Ну, довольно. — промолвил Тумбар. — Ты, ведь, устал… Отведите же его в один из покоев. Если что захочет, так исполните его просьбу… Всем нам время от времени нужен отдых.
— Да,
— Еще ничто не решено, но в одном могу заверить — никакое зло не останется не наказанным.
— Хорошо же. А меня возьмете с собою?
— Куда то ты еще сможешь пойти с нами, но одна из дорог, быть может, уже закрыта для тебя…
Последние слова лесного короля, можно было понимать по разному — возможно, он говорил то, что подсказывало ему сердце (и хотя он поверил рассказу Сильнэма, последним этим замечанием, погрузил его в глубокую задумчивость). Когда же орк-эльф уже выходил из залы, то почувствовал такую усталость, что едва на лапах удержался — впрочем, его уже ввели в уготовленное ему спальню.
Между тем, Тумбар начал совещаться с приближенными, и было решено сзывать по лесу клич, собирать всех рассыпанных по просторам Ясного бора эльфов, дабы они были по крайней мере вместе, так как вряд ли небольшие отряды могли сделать сколько-нибудь значительные выпады против двухсоттысячной толпы.
Король эльфов был мрачен лицом, словно трещины на надорвавшихся от мороза деревьях, покрыли сосредоточенное его лицо морщины, и он говорил:
— Лесная фея не так часто дает нам свои предсказанья, и именно сегодня — такое грозное. Нет — не избежать нам войны, и прольется много крови… И неужто же пламень ее дойдет и до наших домов?.. Нет, нет — мы не допустим этого!
Так холодно мотылькам в холодной ночи, так одиноко, так страшно в темноте! И вот увидят они в этом бескрайнем мраке маленькую искорку — подобно первому проблеску восходящего дня светит она им, и летят они на ее свет, неразумные. Все ближе, ближе пламень, и уже жар от него опаляет их крылышки, но не в силах они остановиться; ведь так страшен тот холодный мрак за спиною, так бесконечно одиноко там! Пусть жжет пламень, но уж лучше его жжение и слепящий свет, чем то одиночество! Еще несколько взмахов крылышками, и вот на краткое мгновенье они становятся такими же страстными и яркими, как этот огонь, но не могут их маленькие тельца выдержать этих чувств — только на мгновенье они и вспыхивают, а затем — изгорают, пеплом холодным и безвольным уносятся во мрак от которого пытались убежать.
Цродграбы были подобны мотылькам, и счастливейшим мотылькам, так как нашли они такую свечу, которая не изжигала, но, наполняя своим ласковым светом излечивала их от боли. Свечою этой была Вероника, и постоянно возле нее не то, чтобы кто-то был, но были целые многосотенные толпы, которые кружились вокруг ее пламени, с любовью вглядывались в ее лик сияющий, в ее очи. Вероника же посвящала им каждое мгновенье своей жизни, каждый помысел свой. Рядом с нею был и Рэнис и Даэн, но к ним она обращалась теперь так же, как и к остальным, так как считала, что нельзя поглощаться иными чувствами, кроме как братских, понимала, что только этими, братскими чувствами, отдавая им все время, весь жар свой, она сможет принести наибольшую пользу…
Еще рядом с ней был Сикус — он кубарем влетел в их царство, так как черное чудище сбросил его при входе, а само же умчалось в чащу. Он с воплем прибежал к ней, и, повалившись на колени, возопил:
— Прости!
А, когда понял, что она любит его всем сердцем, тогда, рыдая, выкрикнул:
— А я видел тебя в чудеснейшем виденье. Мы были на поле из света, из света были твои снежки, они, как поцелуи, как части бесконечной твоей души летели в меня!.. Там были еще две девы, но их ликов я не разглядел — только твой!.. Весь мир — мрак! Ты святоч! Знай, что ежели бы каждое мгновенье все кости в теле моем перемывались, а через мгновенье — вновь срастались, то и тогда, постоянно терпя такую муку, я был бы бесконечно счастлив, от одного того, если бы мне позволено было прожить остаток жизни рядом с тобою; прислуживать тебе как раб, как червь. Отдать жизнь за тебя — о, это было бы слишком большой благостынью, чтобы кто-то посмел взять мою грешную, ничтожную жизнь, за твою, Святую!..
— Остановись. Я прошу тебя… — с болью взмолилась Вероника, и склонившись, стала целовать своими прохладными губами в его раскаленный лоб, на котором кожа была натянута до такой степени, что, казалось, от более сильного прикосновенья и разорвется…
А он блаженствовал в ее объятьях, а потом почувствовал, что сейчас вот она оставит, так как понадобиться ее свет какому-то иному страдальцу, и тогда он взмолился:
— Еще лишь несколько минуточек…
— Да, да, бедненький, братец ты мой, я с тобою.
— Нет, нет — сейчас ты уйдешь, и тогда все это блаженство с тобою покажется мне лишь мгновеньем, и вновь ад на меня нахлынет. Нет — ты подожди. Ты пока ничего, ничего не говори. Я тебе скажу, когда я скакал сюда, я для тебя стихи придумал. Ничтожные, жалкие, но все-таки, по слабости своей осмелюсь прочитать их, чтобы хоть немного твое внимание Святое привлечь, чтобы еще хоть немножко побыла с мною:
— В снегах, и в ледяных туманах, В безбрежной тьме и в колдовских обманах, Один, один! Иду к тебе, моя Звезда, И снегом заметается следов неверных череда. И я б давно уже упал, Давно в безвестии пропал, Но ты со мною ведь идешь, И сердцу силы придаешь. И, хоть один лишь мрак вокруг, А, все же, ты мой милый друг — Ты все ж живешь в душе моей, Как парус в ярости морей. И эти строки — иль не ты, Мне нежным голосом шептала? И очи полные любви Ты не ко мне ли устремляла?..— …Ты со мною, ты всегда была со мною! Когда я мчался сквозь ночь, ты была рядом со мною. Позволь еще стихи — я только что еще стихи придумал — это уж последние самые, ты только не отходи от меня, подлого, ты Святая, только выслушай эти строчки, и уж потом то, конечно, можешь идти оставить меня…
И Сикус стал проговаривать еще какие-то поэтические строки — строки которые он действительно придумал только теперь в отчаянном порыве…
Между тем, неподалеку от Вероники находился и Барахир, и два брата, и еще несколько Цродграбов, которые принимали участие в советах. Сейчас, между ними, и происходило некое подобие совета, однако и они, едва ли отдавая себе в этом отчет, были, все-таки, мотыльками; и сами не понимая почему, все старались держаться к Веронике, и, время от времени смотрели на нее — смотрели просто так, даже и не осознавая, что делают это, но испытывали некое тепло, которое наполняло их тела, от которых так и хотелось говорить слова все нежные. Потому, ежели в самом начале, беседа их была более деловитая, то затем — переросла он в чувственную. И здесь можно привести как раз ее окончание, когда и было принято важное, хоть и ясное уже с самого начала решение. Дитье-художник, едва уже не плача, говорил:
— Мы принесли этой стране боль! Лучше бы мы остались в Алии… Да — пусть бы мы и Веронику не встретили — я согласился бы и на такое, лишь бы не осознавать, что все это… — он не договорил, и, все-таки, расплакался.
Было от чего плакать Дитье: за эти дни страна зверей преобразилась — она почти полностью была ободрана. Да — Цродграбы хоть и стали совсем крошечным, все-таки, земля эта, если соизмерить ее с прежними расстояниями была для не более двух верст, от одной стены, до иной, и все расположившиеся на этих просторах щедрые рощи и сады в скором времени ушли в желудке двухсоттысячного народа, который хоть и не мог думать о желудке в первый, после побоища день, потом, распробовав стал отъедаться за все последние недели, да и вообще, в общем то за всю свою голодную жизнь…