Буря
Шрифт:
И вот, чрез некоторое время его вновь подхватили руки, вновь усадили на прежнее удобное сиденье; он с надеждой взглянул, и… нет это была не та девушка, но женщина лет сорока-сорока пяти. Она внимательно вглядывалась в каждую черточку Робина, а, когда он заговорил — то внимательно слушала — все изучала, изучала его. А ему было приятно любоваться ею, как приятно бывает долго проведшему в заключении, среди уродливых однообразных стен, вдруг увидеть прекрасный пейзаж; и, словно теплый, легкий ветерок, вдыхал он ее негромкий, плавный, похожий на пригретый солнцем лист, голос.
Она расспрашивала у него, кто он; расспрашивала о жизни, о родных; попросила, чтобы он подробно рассказал все-все, что знает о том мире, который был над горами. Он, как мог — сбивчиво, прерывисто рассказал, и речь его была полна восторженными словами; закончил он свой рассказ совсем скомкано, и, вдруг, разорвался — весь вытянулся к ней, и с трепетом вглядываясь в ее лик, спрашивал:
— Но вы мне про себя-то
И тут он достал из потайного кармашка подаренный Вероникой платок; совсем забывшись принялся рассказывать про нее, и, описавши черты лица, понял, что та девушка, все-таки, была не Вероникой. И тогда он заплакал, упал пред этой женщиной на колени, и трепетно просил:
— Ну, расскажите же, расскажите же про себя.
Несколько минут продолжалось молчание: помещение, в котором они находились, было наполнено светом факелов; было тепло, едва ли не жарко, по стенам висели вышитые полотна; стояли, точно живые статуи, изображающие то диковинных зверей, то прекрасных дев; и все это, и, весь воздух был наполнен каким-то теплым биением. А за ликом этой внимательно его изучающей женщины Робин увидел похожий на огромное красное око выход, за которым вздымались языки пламени. Он и не знал, сколько так прошло времени — ему было хорошо, спокойно рядом; он и позабыл о своей постоянной спешке и страстности: но хотелось созерцать, и стоять так вот, в покое.
А женщина протянула к нему руки, усадила обратно, на это покрытое темными мехами сиденье, а сама же поднялась; и ставши чуть в стороне, вглядываясь в «огненное око», начала рассказывать, и голос ее был столь же глубоким, как и та бездна, в которой они находились:
— Время от времени они падают к нам с того моста, который ты должен был видеть. Некоторых из них мы улавливаем, но не всех, так что здесь тебе повезло, мы, ведь, даже и не знали, что ты не один из них… А началось все давно. Так давно, что все прошедшее кажется мне теперь лишь мгновеньем. Мы даже не знаем, откуда появились, но помним наше пробужденье: мы открыли глаза, и было нас двенадцать девушек. Мы висели, прикованные к каменному утесу, и даже не могли друг друга видеть, только голоса слышали. И открылась пред нами та земля, которую ты должен был видеть. Ведь, там ничего не изменилась, да? Все так же ползут в камни, и в пыли толпы; все так же высится над ними, жжет своим пронзительным взором тьма? Да — эти два огненных, кровавых ока, которые в самую душу смотрят — они, ведь, совсем с тех пор не изменились?.. Этот взгляд приковывал — и так трудно было от него оторваться. А он оставался неизменным, он… нет невозможно этот взгляд описать. Он, хоть и пылал, а, все-таки, оставался ледяным; неизменным. Потом уже, путем измышлений, догадались, что мы есть для него лишь ничтожный, совершенно незначимый миг. Он наблюдает за этими волнующимися массами, как кто-то наблюдает за движеньем муравьев, вокруг большого муравейника. Знаешь ли ты, кто такие муравьи?
— Да, да мне Фалк рассказывал!
— Так вот: наблюдатель скользит по муравьям взглядом; и какое ему дело до того, какую там щепку тащит один из муравьев, о чем шепчется своими усиками с иными? Муравьев многие и многие тысячи, даже миллионы; но, если в лесу, они движутся по каким-то своим законам, и наблюдатель ими не управляет; то — эти муравьи есть плод его мыслей; и мысли эти невидимыми облаками сгущаются в воздухе — поколениями они строят что-то, затем поколениями разрушают; и поколения уходит безвестно, ничто не остается от их существования; и кто же вспомнит теперь о чем так напряженно думал один из этих муравьев, веков пять назад? Куда ушли маленькие, составляющие всю его сущность помыслы? Ведь, стали прахом, как и тела… Так же уйдет в небытие, и никем никогда не вспомнится, все то, чем живут нынешние толпы. И они, называющие его громко, и с большой буквы — они даже и не подозревают, что и они, и мы, и ты — лишь бесконечно малое мгновенье в его сне. Они, сидящие у его трона, говорящие от его имени, порой рассуждающие о нем; полагающие, что ему есть дело, до всего с ними происходящего. Думаешь, он смотрел в твою душу? Думаешь, ты был интересен ему?.. Ты, пылинка, случайно промелькнувшая, среди этих, что-то из камня вытачивающих и стирающих — все, чем ты живешь, все о чем волнуешься — столь ничтожно для него, что он и не заметит. Ты в пылу говорил о любви, о восстании; но и любовь и восстание — все промелькнет, как и многие, многие века до того… Ведь, и раньше были восстания; и до тебя любили юные сердца, и не менее сильно, и не менее трагично, нежели ты — но все проходит, все рассыпается в прах, и только он сидит прежний, погруженный в свои думы. Вы можете устраивать сражения у его стоп, можете говорить какие угодно пламенные речи, сколь угодно сильные чувства испытывать; можете перевернуть своим восстанием весь его муравейник, а он, спокойно будет взирать на вашу суету. Пройдет еще мгновенье его сна, и от всех ваших чувств, от любви вашей — лишь прах останется; а он все так же будет сидеть и взирать на суетящихся под стопами его муравьев — ибо вновь появятся они, расплодятся; сам воздух,
— Странно — то же самое, про искорку то, нам и Фалко говорил! Ну — дальше то рассказывайте! Ах — знали бы, как вас слушать интересно!
— Те первые двенадцать давно уж семьи от тех павших завели. Вот напиток мховый тебе дочь моя поднесла. Да что про жизнь рассказывать: вот останешься, сам все увидишь.
— С вами останусь?! — Робин так и подскочил, но пошатнулся от слабости, и повалился на прежнее место. — Да вы правда ли думаете, что я с вами останусь?!.. Ну уж нет — я конечно счастлив был, что вас увидел, но подумайте — как же я могу здесь остаться, когда у меня сердце любовью горит, когда знаю, что любимая ждет меня! Да ничто здесь меня не удержит!
— Но мы же никогда отсюда не выходили.
— Как так?!
— Да упавши раз, только в этих пещерах и живем. Была бы дорога наверх, мы бы ее заделали; ну, а раз нету — мы и рады.
— Та как же вы упали сюда.
— Так, ведь, говорила — по шахте, что над пещерой, где мох растет. Так там стены совсем отвесные — захочешь не выберешься. Так что…
— Нет, нет, нет. — махнул рукой Робин, и, все-таки, кое-как поднялся; покачиваясь, отошел к стене, и, ухватившись за какое-то полотно быстро-быстро заговорил. — Все не то вы говорите! Вы то, может, и прекрасные люди; но понимаете ли — мне теперь никак нельзя здесь оставаться! Ну, понимаете ли — любовь там меня ждет…
— Так какая такая любовь, ты же ее даже и не видел ни разу, что ж понапрасну печалишься? Почему ты думаешь, что моя дочь хуже. А ты ей приглянулся. Да — говорю тебе открыто, чего уж тут скрывать, что уж тут есть в этом чувстве плохого; оно — это чувство единственное и надо открытым все-время держать. Вот останешься ты, жить вы с нею будете, детей заведете; ну а потом, как время пройдет — сбросим ваши тела в лаву.
— Так уж лучше бы сразу в лаву упал, и не надо меня было ловить! Ну вы подумайте, подумайте — как толщи камня могут мой дух удержать?!..
Женщина повернулась к нему, и спокойно молвила:
— Что ж; а я, с первого взгляда решила, что ты более разумный. Что ж, и жить теперь не хочешь? Ну, мы ж тебя не в рабство поймали; не в кандалах же оставлять тебя здесь. Никто тебя не держит — вон выход — там прыгнешь, за секунду от тела ничего не останется, и станет твой дух свободным! Ну — этого ли ты хочешь?..
Оставив Робина в тягостном раздумье, с болящим сердцем, и с пылающим оком, перенесемся на твердую версту вверх, сквозь каменную толщу, и еще версты на две в сторону погруженного в свои думы исполина. Под его ногами, в зале, кажущейся ему не более чем ничтожным пяточком, происходили некие действия — трагичные для тех, кто в них участвовал и совершенно ничтожные, на того, чьи огненные очи буравили актеров.
А дело все было в том, что вернулась «горилла» — вернулась обоженная, и без Робина. Она глухо заурчала и распласталась перед возвышением, на котором сидел на обломке трона, громко пыхтел, выпуская из себя пар, покрывшийся гнилостными пятнами «помидор». Как только появилась «горилла», Рэнис задергался, пытаясь высвободиться от того орудия пытки, к которому был прикован; заорал радостно и зло:
— А что не догнала? Не догнала?! Ах-ха-ха! Так-то! Ничего вы не можете; только кости ломать! Ну, давайте, а я смеяться буду; потому что помню, что мой брат на свободе!