Бутылка
Шрифт:
Только вот пробка что-то не вытаскивается.
Верчу я бутылку так, сяк, по дну ладонью, коленкой стучу – ни в какую, ни на миллиметр. Авторучку сломал – хотел внутрь протиснуть.
Мизинец вывихнул. Пробка ж ни с места – приросла, пустила в стекло корни. Прямо клин какой-то, что свет извёл. А подумать – кусок деревяшки, щепка.
Изнемог я с этой пробкой, хотел было бутылку устаканить в урну, а вместо книжку достать – та, поди, уж точно сразу откроется.
Но не тут-то было.
Там, на бульваре, стояла напротив скамейка. И
А погода кругом – чудо в юбочке: начало июня, птички, солнышко, липа цветёт и запах от нее волнами ходит.
Смотрю, те двое воблу, тарань или плотву какую – издали не опознать
– брезгливо так, щепотями ломают надвое: один держит, другой тянет.
Но вот бросили рвать, и Барсун мне рукой машет, подзывает.
Я смекнул – надо чего, или насчёт воблы кое-что хочется выяснить – взял да и подошёл к ним: человек-то я, в общем-то, вежливый, податливый, можно сказать, – а что виду они – не по мне – такого, то это – это, думаю, ничего: всё ж таки, как все – прохожие.
Подхожу, а Барсун мне и говорит – чего, мол, ты бутылку бросил?
Совсем дурак? Неси сюда – мы тебе выдадим штопор.
Принёс я бутылку (чудо, что ещё никто не потырил). Хотели они мне её штопором чпокнуть – не тут-то было. Повозились, покрутились – только растянули в проволоку штопор из ножичка швейцарского.
Плюнули. Ладно, говорят, хлебни нашего. Достали из портфеля такую же, но початую. Хлебнул, а свою за пазуху прячу – ещё пригодится, думаю, раз попался экземпляр такой уникальный – прямо камень преткновения, что ли.
Тем временем хлебнул я ещё из подарка.
Стали расспрашивать. Точнее – Барсун делал мне вопросы.
А тот, что грозный с виду, почти всю дорогу стрёмного пути моего помалкивал, – видимо, то ли цену себе набивал, то ли оказалось, что плевать ему на меня.
А я и отвечаю, сопротивляться не думаю даже – два месяца ни с кем не чесал, дай, думаю, слова хоть какие вспомню, языком на ощупь.
Сначала, говорю, занимался математикой, был аспирантом, в универе решал задачки всякие по математике, а потом жизнь кувыркнулась и пошла, пошла ковёрным во все тяжкие – сдурел, говорю, совсем, науку на мели кинул, спекулянтом стал, перестал – чуть не шпокнули из-за денег; стишки с горя начал придумывать, вот и жена прогнала из дому, доигрался, говорю, дурень.
Раньше, говорю, когда замуж шла, думала – за академика прётся, да не тут-то было.
– Обозналась, – говорит, – звыняйте, батьку, а мне иную партию пошукать треба.
Украинка она у меня, червовая дива – красива-ая, – ну, як панночка прямо. Брал я её из Житомира – на конференции в Киеве познакомился: была она на заработках – горничной в столичной гостинице. А теперь вот одна по квартире
Однако ж забыть её никак не могу, как ни силюсь. Сроднилась она мне, не то что – я ей: чужой совсем придурок. Думал недавно: собаку купить – подружиться с пёсиком, развеяться – да вот сам бездомный, куда я щенка приведу, а с собой таскать – утомится бедняга.
А подумать – деревня она у меня деревней: сельская жительница, малоросска – ей бы яблоками на базаре торговать, а тут нате: прописка в столице, трёхкомнатная хатёнка на Плющихе. Да ещё мужнины сбереженья – хватит года на три сплошного шика.
К тому ж, говорю, мужа-то самого похоронила заживо…
На самом деле, говорю, я её даже жалею – она от глупости такая злая.
Бедненькая она, неграмотная почти – половину слов по радио не понимает: как раз от неё-то я и говор такой перенял придурочный – vox populi, не отделаюсь никак. Да и не хочу, если честно: из любви, из памяти, что ли.
Да-а, вздыхаю, была червовая, стала червлёной.
И ещё хлебаю из халявы. Хлебаю – и вдруг чую: разобрало меня хуже некуда. Понимаю, что вру-завираюсь, а стоп себе сказать не хочу – не потому, что вздумал пожалеть себя, а потому, что слишком я себя ненавидел всё это время.
Очнулся я от себя, смотрю, на соседей по лавке – Барсун вроде проникся: хлопнул напарника по лопатнику, где сердце, – кричит:
– Наш человек, наш мальчик!
– А я, – чуть он не прикусил мне ухо, – семь лет оттрубил профессором филологии в Лумумбе, слыхал про контору такую? А теперь вот – накося: бухгалтер!
Тут я смотрю: а Барсун-то – в стельку. Как насчёт второго биндюга, не знаю: молчит он всё; а этот уж как пить дать.
Барсун тем временем – вроде как от болтовни моей – обмаслился, раскис совсем, мне шепчет:
– А я, понимаешь, пять лет по Соссюру лингвистику читал,
Леви-Стросса, Якобсона, Бахтина, как братишек, люблю и – во как уважаю!
Тут второй бандюган достаёт три четверти “Абсолюта перцового” – красивая такая, тонкого стекла и цены высокой водка, – одно плохо: только четверть в ней кристально плещется, – и строго так одёргивает напарника:
– Ты что-то, Петька, совсем забурел. На вот – сполосни от рыбы ладошки, морду побрызгай. – И давай лить водку на щебень, я аж поперхнулся.
Помыли они руки, умылись – и собираются уходить. Встали, оглядели лавку – не забыть бы чего. На меня не смотрят – нечего смотреть ведь.
Тут сзади из кустов к ним ещё трое в шимпах, победней, подходят – и встали в сторонке. Пригляделся – стоят тихо и в карманах щупают, катают нечто, что ли.
Ну, думаю, сейчас начнут палить. И тихо так, не раскланиваясь, пригибаюсь и в сторонку отгребаю понемногу – без внезапных движений.
А Барсун мне:
– Цыц! С нами пойдёшь. Море пить будем. Правда, Петь, ведь наш мальчик-то, совсем наш!