Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
Все это очень замечательно для изучения сравнительной физиологии, и я совсем не для смеха рассказываю это. Немец, как мы заметили, сознает себя, по крайней мере в гражданском отношении, низшим видом той же породы, к которой принадлежит англичанин, — и подчиняется ему. Француз, принадлежащий к другой породе, не настолько различной, чтоб быть равнодушным, как турок к китайцу, ненавидит англичанина, особенно потому, что оба народа слепо убеждены каждый о себе, что они представляют первый народ в мире. И немец внутри себя в этом уверен, особенно auf dem theoreti-schen Gebiete, [822] но стыдится признаться.
822
в области теории (нем.).
Француз действительно во всем противуположен англичанину; англичанин — существо берложное, любящее жить особняком, упрямое и непокорное; француз — стадное, дерзкое, но легко пасущееся. Отсюда два совершенно параллельные развития, между которыми Ла-манш. Француз постоянно предупреждает,
Два краеугольных камня всего английского быта: личная независимость и родовая традиция — для француза почти не существуют. Грубость английских нравов выводит француза из себя, и она действительно противна и отравляет лондонскую жизнь; но за ней он не видит той суровой мощи, которою народ этот отстоял свои права, того упрямства, вследствие которого из англичанина можно все сделать, льстя его страстям, — но не раба, веселящегося галунами своей ливреи, восхищающегося своими цепями, обвитыми лаврами.
Французу так дик, так непонятен мир самоуправления, децентрализации, своеобычно, капризно разрос(28)шийся, что он, как долго ни живет в Англии, ее политической и гражданской жизни, ее прав и судопроизводства не знает. Он теряется в неспетом разноначалии английских законов, как в темном бору, и совсем не замечает, какие огромные и величавые дубы составляют его и сколько прелести, поэзии, смысла в самом разнообразии. То ли дело маленький кодекс с посыпанными дорожками, с подстриженными деревцами и с полицейскими садовниками на каждой аллее.
Опять Шекспир и Расин.
Видит ли француз пьяных, дерущихся у кабака, и полисмена, смотрящего с спокойствием постороннего и любопытством человека, следящего за петушиным боем, — он приходит в неистовство, зачем полисмен не выходит из себя, зачем не ведет кого-нибудь au violon, [823] Он и не думает о том, что личная свобода только и возможна, когда полицейский не имеет власти отца и матери и когда его вмешательство сводится на страдательную готовность — до тех пор, пока его позовут. Уверенность, которую чувствует каждый бедняк, затворяя за собой дверь своей темной, холодной, сырой конуры, изменяет взгляд человека. Конечно, за этими строго наблюдаемыми и ревниво отстаиваемыми правами иногда прячется преступник, — пускай себе. Гораздо лучите, чтоб ловкий вор остался без наказания, нежели чтоб каждый честный человек дрожал, как вор, у себя в комнате. До моего приезда в Англию всякое появление полицейского в доме, в котором я жил, производило непреодолимо скверное чувство, и я нравственно становился en garde против врага. В Англии полицейский у дверей и в дверях только прибавляет какое-то чувство безопасности.
823
в кутузку (франц.).
В 1855, когда жерсейский губернатор, пользуясь особым бесправиемсвоего острова, поднял гонение на журнал «LHomme» за письмо Ф. Пиа к королеве и, не смея вести дело судебным порядком, велел В. Гюго и другим рефюжье, протестовавшим в пользу журнала, оставить Жерсей, — здравый смысл и все оппозиционные журналы говорили им, что губернатор перешел власти, что им следует остаться и сделать процесс ему. «Daily News» обещал с другими журналами взять на себя издержки. (29) Но это продолжалось бы долго, да и как, — «будто возможно выиграть процесс против правительства». Они напечатали новый грозный протест, грозили губернатору судом истории — и гордо отступили в Гернсей.
Расскажу один пример французского понимания английских нравов. Однажды вечером прибегает ко мне один рефюжье и после целого ряда ругательств против Англии и англичан рассказывает мне следующую «чудовищную» историю.
Французская эмиграция в то утро хоронила одного из своих собратьев. Надо сказать, что в томной и скучной жизни изгнания похороны товарища почти принимаются за праздник, — случай сказать речь, пронести свои знамена, собраться вместе, пройтись по улицам, отметить, кто был и кто не был, а потому демократическая эмиграция отправилась au grand complet. [824] На кладбище явился английский пастор с молитвенником. Приятель мой заметил ему, что покойник не был христианин и что, в силу этого, ему не нужна его молитва. Пастор, педант и лицемер, как все английские пасторы, с притворным смирением и национальной флегмой, отвечал, что, может, покойнику и не нужна его молитва, но что ему по долгу необходимо сопровождать каждого умершего молитвой на последнее жилище его. Завязался спор, и, так как французы стали горячиться и кричать, упрямый пастор позвал полицейских.
824
в полном сборе (франц.).
— Allons done, parlez-moi de ce chien de pays avec sa sacree liberte! [825] — прибавил главный актер этой сцены после покойника и пастора.
— Ну, что же сделала, — спросил я, — la force bru-tale au service du noir fanatisme? [826]
— Пришли четыре полицейских, et Ie chef de la bande [827] спрашивает: «Кто говорил с пастором?» Я прямо вышел вперед, — и, рассказывая, мой приятель, обедавший со мною, смотрел так, как некогда смотрел Леонид, отправляясь ужинать с богами, — cest moi, «monsieur», (30) car je men garde bien de dire «citoyen» [828] a ces gueux-la. [829] —
825
Ну вот, а вы еще говорите об этой отвратительной стране с ее проклятою свободой! (франц.).
826
грубая сила на службе у черного фанатизма? (франц.).
827
и предводитель шайки (франц.).
828
В пояснение того, что мой красный приятель употреблял в разговоре с полисменом, слово «monsieur», чтобы не употреблять во зло слово «citoyen», — надо вот что рассказать. В одной из темных, бедных и нечистых улиц, лежащих между Сого и Лестер-сквером, где обыкновенно кочует недостаточная часть эмиграции, завел какой-то красный ликворист небольшую аптеку. Идучи мимо, я зашел к нему, взять седативной воды. За прилавком сидел он сам, высокий, с грубыми чертами, густыми, насупленными бровями, большим носом и ртом несколько на сторону. Настоящий уездный террорист 94 года, к тому же и бритый. — «Распалевой воды на шесть пенсов, monsieur», — сказал я. Он отвешивал какую-то траву, за которой пришла девочка, не обращая никакого внимания на мой вопрос, я мог досыта налюбоваться этим Collot dHerbois, пока он, наконец, припечатал сургучом уголки бумажного пакета, надписал и потом довольно строго обратился ко мне с «platt-il?» (что прикажете? (франц.)) —«Распалевой воды на шесть пенсов, — повторил я, — monsieur». Он посмотрел на меня с каким-то свирепым выражением и, оглядев с головы до ног, важным и густым голесом сказал мне: «Citoyen, sll vous platt!» (Гражданин, пожалуйста! (франц.)) (Прим. А. И. Герцена.)
829
это я, «сударь», ибо я, конечно, воздерживаюсь от того, чтобы называть такую сволочь «гражданином» (франц).
830
начальник полицейских (франц.).
831
Да здравствует демократическая и социальная республика! (франц.)
— Что же сделал «начальник сбиров»?
— Ничего, — с самодовольной гордостью заметил француз. — Он переглянулся с товарищами, прибавил:
«Ну, делайте, делайте ваше дело!» и остался покойно дожидаться. Они очень хорошо поняли, что имеют дело не с английской чернью… у них тонкий нос!
Что-то происходило в душе серьезного, плотного и, вероятно, выпившего констабля во время этой выходки? Приятель и не подумал о том, что он мог себе доставить удовольствие прокричать то же самое перед окнами королевы, у решетки Букингамского дворца, без малейшего неудобства. Но еще замечательнее, что ни мой приятель, ни все прочие французы при таком происшествии и не думают, что за подобную проделку во Фран(31)ции они бы пошли в Кайенну или Ламбессу. Если же им это напомнишь, то ответ их готов: «A bah! Cest une halte dans la boue… ce nest pas normal!» [832]
832
Ну! Это остановка в грязи… это ненормально! (франц.)
А когда же у них свобода была нормальна?
Французская эмиграция, как и все другие, увезла с собой в изгнание и ревниво сохранила все раздоры, все партии. Сумрачная среда чужой и неприязненной страны, не скрывавшей, что она хранит свое право убежищане для ищущих его — а из уважения к себе, — раздражала нервы.
А тут оторванность от людей и привычек, невозможность передвижения, разлука с своими, бедность — вносили горечь, нетерпимость и озлобление во все отношения. Столкновения стали злее, упреки в прошедших ошибках — беспощаднее. Оттенки партий расходились до того, что старые знакомые перерывали все сношения, не кланялись…
Были действительные, теоретические и всяческие раздоры… но рядом с идеями стояли лица, рядом со знаменами — собственные имена, рядом с фанатизмом — зависть и с откровенным увлеченьем — наивное самолюбие.
Антагонизм, некогда выражавшийся возможнымМартином Лютером и последовательнымТомасом Мюнцером, лежит, как семенные доли при каждом зерне: логическое развитие, расчленение всякой партии непременно дойдет до обнаружения его. Мы его равно находим в трехневозможных Гракхах, то есть, считая тут же и Гракха Бабефа, и в слишком возможных Суллах и Сулуках всех цветов. Возможна одна диагональ, возможен компромисс, стертое, среднее и потому соответствующее всему среднему: сословию, богатству, пониманью. Из Лиги и гугенотов — делается Генрих IV, из Стюартов и Кромвеля — Вильгельм Оранский, из революции и легитимизма — Людвиг-Филипп. После него антагонизм стал между возможной республикой и последовательной; возможную назвали демократической,последовательную — социальной —из их столкновения вышла империя, но партии остались.