Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
Браницкий нашел, что письмо сухо,потому, вероятно, и не достигнет цели. Я сказал ему, что другого письма не напишу и что, если он хочет сделать мне услугу, пусть его передаст, а возьмет раздумье, пусть бросит в камин. Разговор этот был на железной дороге. Он уехал.
А через четыре дня я получил следующее письмо из французского посольства:
«Кабинет префекта полиции I бюро. Париж, 3 июня 1861.
«М. Г.
По приказанию императора имею честь сообщить вам, что е. в. разрешает вам въезд во Францию и пребывание в Париже всякий раз, когда дела ваши этого потребуют, так, как вы просили вашим письмом от 31 мая.
Вы можете, следственно, свободно путешествовать во всей империи, соображаясь с общепринятыми формальностями.
Примите, м. г., и проч.
Префект полиции».
Затем — подпись эксцентрически вкось, которую нельзя прочесть и которая похожа на всё, но не на фамилию Boitelle.
В тот же день пришло письмо от Браницкого. Принц Наполеон сообщал ему следующую записку императора:
«Любезный Наполеон, сообщаю тебе, что я сейчас разрешил въезд господинуГерцену
После этого «подвысь!» шлагбаум, опущенный в продолжение одиннадцати лет, поднялся, и я отправился через месяц в Париж. (455)
II. INTRA MUROS [1421]
— Maame Erstin! — кричал мрачный, с огромными усами жандарм в Кале, возле рогатки, через которую должны были проходить во Францию один за одним путешественники, только что сошедшие на берег с дуврского парохода и загнанные в каменный сарай таможенными и другими надзирателями. Путешественники подходили, жандарм отдавал пассы, комиссар полиции допрашивал глазами, а где находил нужным, языком — и одобренный и найденный безопасным для империи терялся за рогаткой.
1421
в стенах (лат.).
На крик жандарма в этот раз никто из путешественников не двинулся.
— Mame Ogle Erstin! — кричал, прибавляя голоса и махая паспортом, жандарм. Никто не откликался.
— Да что же, никого, что ли, нет с этим именем? — кричал жандарм и, посмотрев в бумагу, прибавил: — Mamselle Ogle Erstin.
Тут только девочка лет десяти, то есть моя дочь Ольга, догадалась, что защитник порядка вызывал ее с таким неистовством.
— Avancez done, prenez vos papiers! [1422] — свирепо командовал жандарм.
1422
Пройдите же, возьмите ваши бумаги! (франц.).
Ольга взяла пасс и, прижавшись к М<ейзенбуг>, потихоньку спросила ее:
— Est-ce que c'st l'empereur? [1423]
Это было с ней в 1860 году, а со мной случилось через год еще хуже, и не у рогатки в Кале (уже не существующей теперь), а везде:в вагоне, на улице, в Париже, в провинции, в доме, во сне, наяву, везде стоял передо мной сам император с длинными усами, засмоленными в ниточку, с глазами без взгляда, с ртом без слов. Не только жандармы, которые по положению своему немного императоры, мерещились мне Наполеонами, но солдаты, сидельцы, гарсоны и особенно кондукторы железных дорог и омнибусов. Я только тут, в Париже 1861 года, перед тем же Hotil d Ville'м, перед кото(456)рым я стоял полный уважения в 1847 году, перед той же Notre-Dame, на Елисейских полях и бульварах, понял псалом, в котором царь Давид с льстивым отчаянием жалуется Иегове, что он не может никуда деться от него, никуда бежать. «В воду, говорит, — ты там, в землю — ты там, на небо — и подавно». Шел ли я обедать в Maison d'Or, — Наполеон, в одной из своих ипостасей, обедал через стол и спрашивал трюфли в салфетке; отправлялся ли я в театр, — он сидел в том же ряду, да еще другой ходил на сцене. Бежал ли я от него за город, — он шел по пятам дальше Булонского леса, в сертуке, плотно застегнутом, в усах с круто нафабренными кончиками. Где же его нет? — На бале в Мабиль? На обедне в Мадлен? — непременно там и тут.
1423
Это император? (франц.).
La revolution s'est faite homme. «Революция воплотилась в человеке» — была одна из любимых фраз доктринерского жаргона времен Тьера и либеральных историков луи-филипповских времен — а тут похитрее: «революция и реакция», порядок и беспорядок, впереди назадвоплотились в одном человеке, и этот человек, в свою очередь, перевоплотился во всю администрацию, от министров до сельских сторожей, от сенаторов до деревенских мэров… рассыпался пехотой, поплыл флотом.
Человек этот не поэт, не пророк, не победитель, не эксцентричность, не гений, не талант, а холодный, молчаливый, угрюмый, некрасивый, расчетливый, настойчивый, прозаический господин «средних лет, ни толстый, ни худой». Le bourgeois буржуазной Франции, l'homme du destin, le neveu du grand homme [1424] — плебея. Он уничтожает, осредотворяет в себе все резкие стороны национального характера и все стремления народа, как вершинная точка горы или пирамиды оканчивает целую гору — ничем.
1424
Буржуа… человек, отмеченный роком, племянник великого человека (франц.).
В 49, в 50 годах я не угадал Наполеона III. Увлекаемый демократической риторикой, я дурно его оценил. 1861 год был один из самых лучших для империи; все обстояло благополучно, все уравновесилось, примирилось, покорилось новому порядку. Оппозиций и смелых мыслей было ровно настолько, насколько надобно для тени и слегка пряного вкуса. Лабуле очень умно (457) хвалил Нью-Йорк в пику Парижу, Прево Парадоль — Австрию в пику Франции. По делу Миреса делали анонимные намеки. Папу было дозволено исподволь ругать, польскому движению слегка сочувствовать. Были кружки, собиравшиеся пофрондерствовать, как, бывало, мы собирались в Москве в сороковых годах у кого-нибудь из старых приятелей.
1425
великая полиция… великую армию (франц.).
1426
передовых статей (англ.).
1427
передовые статьи парижских газет (франц.).
…В cafe, читая вечерний журнал, в котором было написано, что адвокат Миреса отказался указать какое-то употребление сумм, говоря, что тут замешаны «слишком высоко поставленные лица», я сказал кому-то из знакомых:
— Да как же прокурор не заставил его назвать и как же не требуют этого журналы?
Знакомый дернул меня за пальто, огляделся, сделал знак глазами, руками, тростью. Я недаром жил в Петербурге, понял его и стал рассуждать об абсинте с зельцерской водой.
Выходя из кафе, я увидел крошечного человека, бегущего на меня с крошечными объятиями. На близком расстоянии я разглядел Даримона.
— Как вы должны быть счастливы, — говорил левый депутат, возвратившись в Париж. — Ah! je m'imagine! [1428]
— He то, чтоб особенно! Даримон остолбенел.
— Ну, что madame Darimon и ваш маленький, который, верно, теперь ваш большой, особенно если он не берет в росте примера с отца?
— Toujors lе mеmе, ха, ха, ха, tres bien, [1429] — и мы расстались.
Тяжело мне было в Париже, и я только свободно вздохнул, когда через месяц, сквозь дождь и туман, опять увидел грязно-белые, меловые берега Англии. Все, что жало, как узкие башмаки при Людвиге-Филиппе, жало теперь как колодка. Промежуточных явлений, которыми упрочивался и прилаживался новый порядок, я не видал, а нашел его через десять лет совершенно готовым и сложившимся…К тому же я Париж не узнавал, (459) мне были чужды его перестроенные улицы, недостроенные дворцы и пуще всего встречавшиеся люди. Это не тот Париж, который я любил и ненавидел, не тот, в который я стремился с детства, не тот, который покидал с проклятьем на губах. Это Париж, утративший свою личность, равнодушный, откипевший. Сильная рука давила его везде и всякую минуту готова была притянуть вожжи — но это было не нужно; Париж принялtout de bon [1430] вторую империю, у него едва оставались наружные привычки прежнего времени. У «недовольных» ничего не было серьезного и сильного, что бы они могли противопоставить империи. Воспоминания тацитовских республиканцев и неопределенные идеалы социалистов не могли потрясти цезарский трон. С «фантазиями» надзор полицииборолся не серьезно, они его сердили не как опасность, а как беспорядок и бесчинство. «Воспоминания» досаждали больше «надежд», орлеанистов держали строже. Иногда самодержавная полиция нежданно разражалась ударом, несправедливым и грубым, грозно напоминая о себе, она нарочно распространяла ужас на два квартала и на два месяца и снова уходила в щели префектуры и коридоры министерских домов.
1428
О! воображаю! (франц.).
1429
Все тот же… отлично! (франц.)
1430
искренно (франц.).