Бытие и возраст. Монография в диалогах
Шрифт:
И, наконец, последнее. В традиционном обществе имеет место фундаментальная близость между тремя категориями, входящими в это общество, – детьми, рабами и животными. Эта параллель не может в духе плоского морализирования унизить ребёнка, скорее она позволяет раскрыть сакральные основы всего многообразия социальной реальности (см. например, Г. Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» или А. С. Тургенев «Муму»). Отношение к детям такое же, как отношение к животным, а отношение к животным такое же, как отношение к детям. В стабильном цивилизованном обществе жалость к рабам, животным и детям суть явления одного порядка. А если наступает эпоха перемен, эта гармония разрушается.
А. С.: Когда мы оперируем понятием «детство» с его размытой тематизацией, нам волей-неволей выпадает крайняя синкретическая точка зрения, как если бы мы взяли такое понятие, как «неамериканец» и стали бы рассматривать всех не-американцев, пытаясь выделить их обобщённую характеристику. Так мы поступаем и по отношению к детству. Очевидно, что подросток,
Детство действительно связано с подчинением – есть такой определенный коридор подчинения, который даже маркирован в некоторых культурах. Например, нельзя представить себе более тиранского тирана, чем младенец. И он должен быть тираном, он ради этого и существует. Это важно и потому, что им должен быть освоен принцип наслаждения: пусть сработает и отгорит затяжная галлюцинация, которая не подкреплена реальностью. Все желания маленького ребёнка, несмышленыша должны всячески и максимально исполняться, чтобы он как-то закрепился в принципе наслаждения. Потом ему это очень понадобится, и отсутствие признанного детского самодержавия ничто не сможет компенсировать.
А вот реальность всегда успеет сказать своё жёсткое слово. Поэтому ребенку позволено то, что не позволено никому из взрослых, кроме тирана. Это нечто прямо противоположное опыту подчинения, но подобное имеет место до определенной стадии метаморфозы. Подобно тому как личинка в своё время неизбежно начинает окукливаться, так и здесь происходят некоторые видимые изменения, срабатывает определенная сигнализация, и наступает иное бытие, запускается другая культура – человек сформировался, у него есть желания. Когда же приходит полнота созревания, мы можем отыскать среди теневых практик очередную (противоположную) культурную стратегию, в рамках которой действительно требуется максимальное подчинение. Подлинная полнота проживаемых возрастов, которая и составляет сумму времен, предъявляемых к человеческой жизни, дает возможность обретения экзистенциального богатства. Ребёнок ведь нередко существует в социальной и психологической скудости, в своеобразном «минимализме», в унылой атмосфере битья по рукам и т. п. В результате засилья такого минимализма и формируется нечто минимальное. Случаются подлинно трагические вещи. Страшно, когда, например, ребёнок, растущий в семье алкоголиков ещё сам ни о чём не знает, но извне, даже беглым взглядом, уже видно, что он, скорее всего, обречён стать таким же алкоголиком. Кто-то выберется, но большая часть сгинет таким образом. Грустно сознавать неизбежное.
К.П.: Обратите внимание, что у Александра Куприяновича скрытым образом прозвучал 3. Фрейд. Помните о принципе наслаждения и принципе реальности?38 Детство – это воплощённый принцип наслаждения. Взросление же – становление принципа реальности. Подросток – фигура сложная. Но я бы не согласился, что подросток – полная противоположность ребёнку, даже если он и предстает таким внешне. Эта «праздник непослушания», трудный возраст и т. д. Но в экстремальных ситуациях детство внутри подростка обнаруживается с прежней силой. Что бесконечно обыгрывается в американских боевиках с тем же Шварценеггером? Его дочка – та, которую потом украдут – никогда не слушается. Хотя и нежно любит отца, но не слушается и всё делает ему поперек. И он мучается, оттого что воспитание «не получается». Но тут приходят «плохие дяди» и ставят её в действительно экстремальную ситуацию, и она понимает, чего стоит папа, и раскрывается полностью как ребёнок. И, может быть, свидетельством того, что подросток стал уже взрослым, служит то обстоятельство, что в экстремальной ситуации детство в нём
Отметим ещё один существенный момент, касающийся принципа наслаждения. Идея принципа наслаждения лежит в глубине утопического сознания. Когда мы читаем утопии, мы всегда видим попытку сконструировать общество, где этот принцип господствует. Собственно, и в Христовом завете – «Будьте как дети» – тоже присутствует скрытое настроение такого рода утопии. Это касается и золотого века, и рая, и коммунизма.
Яркое описание коммунизма мы встречаем у советского фантаста Сергея Снегова в романе «Люди как боги», где описывается общество будущего. При внимательном чтении поражает инфантильность людей коммунистического «завтра». Они дети, а роль папы и мамы, охраняющих их спокойствие, роль учителя играет сама система – некий гигантский сверхробот. У всех, конечно, имеются свои летательные аппараты, все летают и позволяют себе что угодно даже с риском для жизни. Они бесшабашно рискуют, так как знают, что в последний момент эта автоматическая кибернетическая система спасёт и не допустит крушения. Поэтому они могут вытворять всё, что хотят. Интересно, что утопия как таковая как правило инфантильна.
Так получилось, да и по замыслу нашего диалога вполне естественно, что мой коллега озвучивает начало негативное. Я же «обречен» поэтому подчеркивать положительные моменты.
Предлагаю такую формулу: «Что есть детство? —Детство – это любовь». Очевиден парафраз из Первого соборного послания апостола Иоанна, глава 4, стих 16: «Бог есть любовь». Подчинение в детстве осуществляется именно в любовном измерении. Любовь раскрывается через эти две по существу архетипические структуры – через благоговение (благоговение детей по отношению к старшим) и жалость как ключевое отношение к детям. Но, разумеется, это максимально абстрагированное, схематичное построение.
А. С.: Мы понимаем, что всё, что связано этическим, возрастным дискурсом таких рубрик, как «детство», «юность», «старость» предстает как данность, как нечто, не предназначенное к аналитике. И сама аналитика в этом случае оказывается искажённой. Так всегда бывает, когда речь заходит о важных для человека и человечества вещах. Например, когда мы говорим о свободе, нередко (и поразительным образом) логика, привычная аналитическая вменяемость оставляют автора. Разговор о свободе всегда словно бы провоцирует утверждение, что настоящая свобода предполагает ответственность, обязательное самоограничение. И здесь мы не сразу улавливаем подвох. Ну хорошо, а вот если бы перед нами стали рассуждать так: огонь есть некая стихия, но настоящий огонь предполагает горение в очаге, когда он согревает наш дом, позволяет нам готовить пищу. А если этот огонь вырывается из очага и сжигает дом, то это никакой не огонь, а пожарище поганое. Но мы-то понимаем, что стихия здесь та же самая. А когда нам это же говорят о свободе, мы думаем, что так и должно быть: настоящая свобода должна быть кем-то в нашу честь облагорожена, что же касается своеволия, произвола (других моментов, столь же значимых для стихии свободы) – они рассматриваются как нечто прямо ей противоположное. Причина этого ясна. Просто речь идёт о первичной инструкции, которую во что бы то ни стало необходимо транслировать. А исходные ценности человека лишь ограниченным образом доступны нашей аналитике, нашей рефлексии.
То же можно сказать и о детстве. Сколько мифов, расхожих сюсюканий в рассуждениях о слезинке ребёнка, о неиспорченности детской чистой души нашим взрослым миром, последующей неизбежной ложью! Поэтому это есть самое святое, поэтому во что бы то ни стало нужно не только оберегать и хранить, но и пытаться удержать в себе страну детства и пр. При этом такого рода заклинания препятствуют подлинно аналитическому рассмотрению. Например, мы забываем, что ребёнок в действительности представляет собой особую форму бытия – существо, которое отнесено к роду homo sapiens. Но по большому счету ребёнок – это имаго, цепочка промежуточных стадий в отношении того, что мы называем завершённой личностью, полнотой присутствия или бытием от первого лица, однако в форме для себя каждая «стадия» самодостаточна. То есть мы сталкиваемся со следующим странным обстоятельством: при самом простом рассуждении о мире мы видим повсюду проявления естественного антропоморфизма. Все антропоморфно: и то, что наивно воплощается в волшебных сказках, и то, что очевидно для ребёнка, что утверждает и наполняет мифы. Предполагается, что научное и последовательно философское мировоззрение постепенно избавляется от антропоморфизма. Например, благодаря современной этологии мы частично избавились от антропоморфизма по отношению к животным. Мы понимаем, что человек – это антимуравей, антиприродное существо. Но остается антропоморфизм детства – маленькому ребёнку странным образом вменяются «взрослые» чувства, но только в зачаточном состоянии. Ретроспективно взрослый вспоминает из детства то, что представляет собой не более чем ростки, тогда как целостная картина, конечно, совершенно иная. Она несколько раз меняется, как в калейдоскопе, и так и положено при подлинных метаморфозах – при превращении личинки в куколку, куколки в бабочку, а бабочки в сон Чжуан-цзы39, Но если отбросить мифологемы и посмотреть, что же происходит в действительности, или, в духе Ж. Делёза и Ф. Гваттари, выяснить, как работает эта «желторотая машина» наряду с другими машинами в конвейере, то мы поймем, что каждое существо имеет свои повадки, свои законы бытия, свою экологическую нишу, и, безусловно, эти стадии имаго, включенные в наше обобщённое, очень плохо тематизированное понятие детства, являют собой некую совокупность вылупляющихся друг из друга существ.
Конец ознакомительного фрагмента.