Бывший сын
Шрифт:
Люди, которые в тот вечер окружали Франциска и Стаса, улыбались. Они улыбались собственному счастью, улыбались пониманию того, что битва не проиграна. Люди, которые в тот вечер вышли на улицы своего города, в первую очередь, победили собственный страх, и то была одна из главных побед человечества, ибо нет ничего важнее, чем переступить через пропасть собственного страха.
Бросив пальто на пол, Франциск прошел в ванную. Сразу. Стянул с себя джинсы, сорвал холодные вещи и трясущимися, красными от холода руками запихал их в стиральную машину. Деликатная стирка плюс полоскание. Худое, бессильное тело. Следы грязи на кафеле. Как завороженный, Циск смотрел на барабан. Прямо. Бездумно. По его лицу текли слезы, и он смотрел, как одна на другую валились мокрые вещи. Как мокрый снег города, пена наполняла барабан. Запотевало круглое стекло. Машина разгонялась и тряслась. Затем внезапно останавливалась и, словно на мокрые ступени, на дно металлического барабана валились джинсы и свитер. Барабан начинал раскручиваться в другую сторону. Датчики обеспечивали
Один известный писатель как-то заметил, что нефть есть не что иное, как кровь драконов, которые когда-то населяли землю. Когда нефть перерабатывают и в виде топлива заливают в самолеты — драконы оживают. Вспоминая эту красивую аллегорию, Франциск думал о том, что местные драконы когда-то питались людьми и теперь оживают только в моменты разгона оппозиции.
Машина продолжала стирать, и Франциск вспоминал, как вместе с друзьями свернул на улицу, где стоял роддом, в котором он когда-то родился. Малыш, у которого, по рассказам мамы, пуповина обмоталась вокруг шеи… Вместе с другими он бежал вниз, к пожарной части, и в это время на главном проспекте страны милиция гребла всех без разбора. Тех, кто пришел на акцию протеста, и тех, кто наивно полагал, что автобус все же придет. Зеленый, под номером сто. Женщин, подростков, стариков. Всех. Потенциальных, возможных, мыслимых, воображаемых, вероятных противников режима…
Машина заканчивала стирку, и Циск уже спал.
Страх пришел утром. Настоящий. Как у северного живописца. Не страх, но ужас. Глубокий. Размазанный. Необузданный. То самое чувство, которое Франциск испытал десять лет назад в переходе. Что-то давило на грудь. Сильно. До такой степени, что это давление можно было использовать в реанимационных мероприятиях. Натиск этот был способен не просто заставить сердце биться, но проломить грудную клетку, сломать позвоночник. Франциск пытался одернуть себя, отвлечься, успокоиться, но ничего не получалось. Из рук выпадал стакан. Страх разливался. Из тела в дом. Он был здесь, в его квартире и в квартире напротив. Здесь и везде. Во всем городе. Соседи по лестничной площадке тоже были на площади. Как и Франциск, каждую секунду они пытались обновить новостные страницы, но сайты оппозиционных изданий не работали. В редакциях оппозиционных газет в это время проходили обыски, люди в форме выносили технику и журналистов.
По городу поползли слухи, что задерживать будут всех, кто был на площади. Но как? Объяснили, что арестовывать будут всех, чьи телефоны вечером надцатого декабря посылали сигнал с площади. В начале двадцать первого века этого было достаточно. Если ваш телефон посылал, вы должны сесть. Никого не волновало, что вы там делали. Главное, вы там были.
Франциск не отходил от компьютера. Тряслись руки, кровоточила губа. Каждую минуту интернет обновлялся просьбами о спасении. Циск постоянно натыкался на короткие сообщения, в которых авторы утверждали, что в их квартирах выламывают двери, вырезают замки. «Все, у меня выпиливают замок, сейчас будут задерживать, помогите!» На что надеялся этот человек? Как ему можно было помочь? Как? Люди сидели в собственных квартирах и думали только о том, что через несколько минут придут и за ними. Еще мгновенье — и к ним ворвутся, еще мгновенье — и возьмут. Людей задерживали, как преступников, задерживали за то, что они вышли на площадь узнать результаты выборов; и, узнав их, не разошлись по домам. Франциск понимал, что не представляет для власти никакой угрозы, он не состоял ни в одной из запрещенных партий, не работал журналистом, не бил двери дома правительства — и все же всякий раз, когда лифт поднимался до его этажа, испытывал страх. Он вспоминал сон, о котором рассказывал Стас, и боялся, что через несколько минут сон этот станет явью. Франциск ходил по квартире, но с каждой минутой делать какое-либо движение становилось все сложнее. Франциск таял на глазах. Он хотел есть, но еда не лезла в горло, хотел в душ, но не находил в себе сил дойти до ванной. Франциск не мог нормально двигаться, дышать, открывать и закрывать глаза. Работал метроном, и Франциск не мог понять, откуда эта машина черпает силы. Слова мялись во рту, и речь все больше походила на ту, какой была несколько месяцев назад, когда Циск только открыл глаза.
Работал телевизор. Государственные каналы в один голос поздравляли нового президента с заслуженной, безоговорочной победой. О том, что на протяжении всего дня в городе производились обыски и задержания, предпочитали молчать. К чему говорить о том, что и так все знают? Не знали только о судьбе избитого кандидата в президенты, но и она быстро прояснилась. На экране появился врач… отчим…
Муж матери, не скрывая улыбки, рассказывал, что с бывшим кандидатом в президенты все в порядке. Шишка, и не более того. Далее отчим перечислял все проведенные процедуры и рассыпался в комплиментах действующему президенту, благодаря которому было закуплено самое современное оборудование…
В течение недели Франциск не выходил из комнаты. Не совершал ошибку. «Не выходи из комнаты, считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером таким же, каким ты был… тем более изувеченным». За дверью было все бессмысленно, и Франциск продолжал проводить часы перед стиральной машиной, вновь и вновь разглядывая мокрые вещи, которыми жонглировал барабан…
Иногда приходил Стас. Молча раздевался и проходил в кухню. Сам заваривал себе чай и подолгу смотрел в окно. Себестоимость чувств, которые друзья испытали вечером девятнадцатого декабря, оказалась слишком высокой. Наступило время платить по счетам. Долго и дорого. Оставалось корить и утешать себя тем, что многие заплатят гораздо дороже. В городе впервые стали говорить о сроках, которые получат бывшие кандидаты. За что? Этим вопросом больше никто не задавался. Жизнь вернулась в привычное русло. Больше никто не спрашивал «за что». За «попытку подрыва стабильности». За «организацию революции». За «множественные бесчинства». Расстрел? Слава богу, нет. Этого бы никто не понял. Нет. Победившая власть была гораздо добрее, чем ее хотели выставить. Всего несколько лет, более того, многим условно. О такой снисходительности можно было только мечтать.
Город облегченно выдохнул, когда прошел слух, что дело о массовых беспорядках закрыто. Больше сажать не будут. Государственная машина и так не может переварить всех, кого заглотнула. Появился воздух. Теперь можно было выходить из дома не опасаясь, что в конце дня окажешься за решеткой. Хорошие, очень хорошие новости. Впору закатывать праздник, но праздников не было. Рождество и Новый год многие не отмечали. Непонятно было, за что поднимать бокалы. Город, в котором когда-то родился Франциск, по-прежнему оставался слишком маленьким. Здесь невозможно было оставаться в стороне. Так или иначе ты или кто-то из твоих знакомых оказывался в тюрьме. Здесь действовало правило даже не семи, но двух рукопожатий. Слишком коротким было расстояние от твоей до соседской судьбы, до соседской беды.
Год заканчивался открытками, которые посылали заключенным, и новыми санкциями, которые страны континента вводили против вновь избранного президента. Ситуация стабилизировалась. Пыль возвращалась на свои места.
— Франциск, протри, пожалуйста, и трюмо тоже.
— Мама, я не буду отмечать с вами Новый год, хорошо?
— Даже не зайдешь к нам?
— Я могу вечером зайти, часов в семь, но боя курантов ждать не буду.
— Ну хоть бы по первому времени с нами отметил…
— Не хочу… Ни по их, ни по нашему времени не хочу отмечать! Мама, слушай, а где дедовские ордена?
— Дедовские?
— Да! Зачем ты переспрашиваешь, если все прекрасно слышишь? Где ордена, я не нашел их у бабушки.
— Ах ордена… А, ты имеешь в виду те дедовские ордена, которые у нас были. Те ордена… Ну, так зачем они были нужны? Они ведь вечно где-то пылились, никто их и не мог найти, а почему ты спрашиваешь?
— Мама, где ордена?!
— Мы их продали… Как мы тогда думали, чтобы куда-нибудь съездить…
— Это он сделал, да?
Франциск решил играть. Вновь. По несколько часов в день. Как в лицее. Он снял чехол и протер инструмент. Циск пришел к выводу, что лучшего способа не найти. Гаммы и трезвучия — вот спасение. Других способов Франциск не придумал. Самостоятельно Франциск проходил школьную программу. Вновь. Этюд за этюдом, штрих за штрихом. Залигованные фразы и страницы разорванных нот, вступления и финалы, каденции, каденции, каденции. Франциск не собирался поступать в консерваторию, но хотел играть так, чтобы не было стыдно за чистоту и соединения. Впервые в жизни Циск получал настоящее удовольствие от игры, от самого процесса звукоизвлечения. Его больше никто не заставлял. Напротив. Он сам брал в руки инструмент, сам канифолил смычок и садился к столу, что заменял пульт. День за днем, сам, без педагога, Франциск продвигался все дальше и дальше, вглубь сонат, к репризам и кульминациям. Словно асфальт снегом, будто плечи перхотью, гриф возле ставки покрывался белой полосой. Пальцы вспоминали свое дело. На левой руке заживали первые мозоли, на ставке появлялся нарост.