Бывший
Шрифт:
Корочкин вернулся в комнату. Анфиса сидела за столом, на ее лице не было и тени страха, только какое-то мрачное спокойствие и отрешенность.
— Помогите оттащить в сад, — попросил Корочкин.
— А если увидят? — возразила она.
— Час до рассвета у нас есть.
— Знаете, мы… нашего пса в подвале похоронили… В пустой комнате доски с пола сняли и яму выкопали, земля там мягкая…
— Хорошая мысль…
С трудом проволокли грузного немца до соседней комнаты. Подцепив острием лопаты доску пола, Корочкин поднял ее, потом вторую и третью. Этого оказалось достаточно, можно было копать. Через полчаса яма нужной глубины была готова.
— Что ж, — сказал Корочкин, — пусть ваш пес простит за такое соседство, да ведь это как на кладбище: там люди другой раз тоже лежат рядом со скотами почище этих… Взялись. — Тело белобрысого тяжело рухнуло, Корочкин перевел дух, прислушался:
— Давайте засыпем? — предложила она.
— А второй? — посмотрел на нее Корочкин. — Снова копать?
— Верно… Но этот может проснуться?
— Нет. — Корочкин покривил губы. — Два часа гарантировано. А руки об него марать — извините… Идите наверх, я здесь сам справлюсь, — он повел головой в сторону входных дверей, и она поняла, что Корочкин имеет в виду второго немца. Кивнув на прощание, Анфиса ушла. Корочкин сел на ступеньки и стал ждать. Расчет был прост; шатен откроет входную дверь своим ключом, войдет и на мгновение повернется спиной; этого вполне достаточно…
Он стал вспоминать прошлое, обычно это получалось трудно, теперь же происходило как бы само собой, без малейшего усилия. Он увидел отца и мать, вернее, это были две совершенно неясные фигуры, расплывчатые, без лиц, но он точно знал, что это родители и стоят они на набережной Невы, перед зданием Первого кадетского корпуса, пришли его проводить. Отец говорит что-то — в обычном высоком штиле, а мать неслышно всхлипывает… «Скоро вакации! — кричит Гена. — Увидимся еще, чего вы, право…» — и уходит, все время оглядываясь, и надо же, странность какая: мать стоит на том же месте, а отца — нет. Ровно никогда и не было. А он не удивляется этому и не пугается — как будто так и надо. И на следующий день, когда спускается он в вестибюль по вызову дежурного офицера и видит зареванного отцова денщика Фильку и понимает, что умер отец, и в самом деле слышит, что «его высокоблагородие скончались час назад апоплексическим ударом», — снова не удивляется и не плачет, поворачивается и уходит… Мать умерла через год, родных не осталось. Окончил корпус, потом Константиновское, никого, кроме Митьки, не было за всю жизнь. Ни друга иного, ни женщины любимой. А эта Анфиса редкостно красива. И не глупа. Угораздило же ее выйти за эту тлю… Наверное, совсем молодая была, не разобралась… Он пожал плечами: не самое значительное вспоминается. А вот как он белым стал? Как в контрразведке очутился? Спрашивали про это не раз, и он рассказывал всегда одно и то же: революция застала в армии, в Сибири, — что он мог понять — бунт, неправедное разрушение всех начал, вот и пытался вернуть прежнее в меру сил и разумения. Конечно, это была ложь во спасение. На самом же деле он все понимал и действовал из самых принципиальных соображений.
Послышались шаги, с негромким лязгом ключ вошел в замок и стал поворачиваться. Корочкин открыл банку, намочил чистый кусок холста и приготовился. Когда шатен шагнул в сени и повернулся, чтобы закрыть дверь, подошел сзади и крепко прижал тряпку к его лицу. Немец мгновенно обмяк…
Спустилась Анфиса, скользнула взглядом по яме.
— Давайте засыпем и досками заложим, надежнее будет, — стояла обескровленная, кутаясь в пушистую оренбургскую шаль, черными провалами смотрели огромные глаза на белом лице.
— Нервничаете? Не нужно… — Корочкин покачал головой. — Про «Зуева» забыли? — Он положил тряпки немцам на лицо и, отвернувшись, обильно полил хлороформом. Посмотрел на Анфису: — Все…
Она охнула, прижала кулаки к груди.
— К концу дня пойдем к управлению милиции, я покажу, а вы приведете его сюда.
— А если не пойдет?
— С вами-то? — без улыбки спросил Корочкин. — Эти свойства у мужчин с годами только расцветают… Когда приведешь —: запри входную дверь. Он это поймет по-своему, так что не бойся.
Почему он стал говорить ей «ты»?
Имел ли он право судить «Зуева» и выносить ему приговор? Имел ли право этот приговор исполнить?
Он увидел, как «Зуев» вышел из подъезда управления и направился к трамвайной остановке. На этот раз «человек» почему-то не смотрелся таким уж представительным, показалось даже, что он изрядно полинял и скукожился; может быть, просто постарел, а может, слетел под горку — вон, на трамвайчике ездит, автомобиля не подают. Корочкин удивился своему злорадству, мелкости чувства, это было глупо — ведь все решено и подписано, остались считанные минуты жизни «товарища Зуева» и такие же считанные его, Корочкина, жизни…
«Зуев» сел в трамвай, Анфиса — рядом, Корочкин поднялся в вагон с передней площадки. Старуха в черном платке оглядела его с презрительным безразличием, сказала громко, на весь вагон:
— Кто на фронте мается, кто в тылу гужуется.
— Ладно, бабка, — вступился за Корочкина молодой парень в грязной спецовке, — может, товарищ — инженер на заводе, танки строит, или завтра его мобилизуют, а, товарищ? — дружески подмигнул он Корочкину.
— Угадали, — улыбнулся Корочкин. — Ухожу… В самую что вой на есть дальнюю дорогу…
— Вот видишь, бабка, — укоризненно сказал парень, — язык-то без костей, лишь бы оговорить!
— Извини, сынок, — улыбнулась беззубым ртом старуха, — ошиблась.
Корочкин оглянулся. Анфиса что-то искала в раскрытой сумочке, суетливо приговаривая:
— Господи, ведь полная же сумка мелочи была, еще с утра, как же так? — Она растерянно улыбнулась и посмотрела на «Зуева». — Верите? Сама не знаю, как это получилось?
— Я заплачу за гражданку, — сказал «Зуев», кондукторша равнодушно приняла у него деньги и оторвала билеты. «Вертихвостки чертовы…» — пробормотала она.
— А вы до какой остановки? — спросил Зуев. Он заметно оживился, в лице появилась игривость, глазки лихорадочно заблестели.
Господи, как ведь иные люди не меняются во всю жизнь… Ни лицом, ни фигурой, ни характером. И потолстеют вроде, и лысина во все темечко, а узнаваемы, ровно и не пролетела целая вечность. Стоит, курлычет, выгибается, будто не в заплеванном трамвае, а у Абрамсона на Дворянской, среди господ офицеров… И Анфиса — на удивление. Улыбается, щебечет, словно этот ожиревший куафюр нравится ей на самом деле.
Корочкин поймал себя на том, что злится, и даже немного растерялся: глупости, что ему Анфиса, что он ей… Единственное: она доверчива, порядочна, подводить ее не след… На этот раз все от начала и до конца необходимо сделать самому.
«Зуев» спрыгнул с подножки, подал Анфисе руку — не очень ловко, но заинтересованно, и Корочкин понял, что дело сделано. Они перешли на другую сторону улицы, здесь начиналась линия другого трамвая, который шел к вокзалу… Нужно было успеть домой раньше их. Корочкин вышел, осмотрелся, легковых машин не было, изредка проходили грузовики. В другое время он ни за что бы не стал рисковать, теперь же остановился на обочине и поднял руку перед первым грузовиком. Шофер оказался с поклажей, но, на счастье Корочкина, ехал к вокзалу и согласился подвезти. «Подкинешь на пару-кружек — и квиты», — улыбнулся он. Обогнали трамвай, в котором Анфиса ехала с «Зуевым». Они о чем-то оживленно разговаривали. Шофер притормозил у входа во двор, Корочкин дал ему две десятки, парень начал смущенно отнекиваться, но потом взял. «Удачи тебе!» — крикнул он на прощание. Корочкин прошел через двор, он был совершенно пуст, поднялся на второй этаж, форточки в окнах были открыты, и он тщательно их затворил. В квадратном столе обнаружился ящик, в котором лежали скатерти и салфетки. Он их вынул и унес в спальню, потом положил в ящик пистолет на боевом взводе и попробовал — легко ли ящик выдвигается. Проделав эту манипуляцию несколько раз и убедившись, что пистолет ложится в руку легко и сразу, сел и попытался расслабиться по методу Краузе. Чтобы отвлечься, стал думать о том, какое напишет письмо. Начать, наверное, следовало так: «Я, Геннадий Иванович Корочкин, настоящим уведомляю надлежащую советвласть о том, что, будучи завербован немцами для работы в данном городе, по своим личным обстоятельствам убил двоих, приставленных ко мне для контроля, и провокатора Промыслова Якова Павловича, который выдал Сорокинскую, Лихоборовскую и данного города партийные большевистские подполья. Пятеро расстрелянных мною по этому делу захоронены на 10-й версте Кутяковской дороги, напротив трех столетних елей. Особо предупреждаю, что в могиле лежит среди казненных большевиков прапорщик Самохвалов Дмитрий Сергеевич, в расстреле неповинный и убитый юнкерами при аресте нашей офицерской группы. За минуту до гибели Самохвалов показал мне брошь императрицы Александры, изъятую для целей нашей организации, и приказал вернуть оную в надлежащее хранение. Стоимость основного бриллианта в сто каратов по оценке тринадцатого года — сто миллионов золотых рублей. Сообщая о вышеизложенном, полагаю приказание покойного исполненным. К сему…» — он вдруг улыбнулся. Это мысленно, составленное донесение было так похоже не бесчисленное множество подобных, написанных в навсегда исчезнувшем прошлом. Не хватало только заключительной виньетки: «Его превосходительству, господину генерал-майору Гришину-Алмазову — для сведения». И грифа: «По району». Этот граф означал — по образцу Охранных отделений — необходимость ознакомить с документом всех причастных руководителей подразделений контрразведки. Что ж, все правильно. Только адрес теперь совсем другой…